Или бытие, основанное на любви



страница3/19
Дата18.05.2019
Размер3.48 Mb.
ТипКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19

Я вспомнил нашу последнюю встречу с ней в Алма-Ате, у Никольского рынка, через год после нашего выпуска. Она была грустна и немногословна и куда-то спешила. Может, уже знала о своей болезни и о том, что надежды на выздоровление нет. Разговор был короткий, не очень вразумительный…

Много лет спустя узнал, что кандидатскую диссертацию Тамара Михайловна защищала по Павлу Васильеву, в то время многим, в том числе и мне, практически не известному. Я нашёл потом эту диссертацию, сделал копию, хотя прочитать до конца так и не удосужился.

* * *

Воспоминания о других преподавателях остались отрывочные, фрагментарные: от кого-то эпизод, от кого-то фраза или жест.



Советскую литературу нам читал доцент Маловичко – грустный пожилой человек, у которого случилась какая-то трагедия с сыном. На самой первой лекции он сказал, что один из рассказов Горького начинается фразой «Море смеялось…». И поскольку он сделал паузу, то ли припоминая, то ли намереваясь продолжать, я негромко, но отчётливо произнёс: «Мальва!». Потому что рассказы Горького, как и его «Детство», «В людях», я читал неоднократно, любил их и содержание «Мальвы» хорошо запомнил, в том числе эту фразу, и даже пытался когда-то представить себе смеющееся море.

Вечно грустный Маловичко слегка оживился, спросил, как моя фамилия, и с тех пор на лекции всегда искал меня глазами… Надо ли говорить о том, что отличная оценка на экзамене была мне обеспечена…

Помню густые, интересные лекции преподавателей Сорокиной (жаль, что забыл имя-отчество), Берика Магисовича Желкибаева…

* * *


Русский язык вели доценты Нелисов и Барчунов. Первый напоминал рафинированного интеллигента: гладко причёсанные волосы, обязательный костюм без единой складки, своеобразная манера речи – очень чёткой и правильно выстроенной. Читал академически. Не делая поправок на то, что мы – будущие журналисты, а не филологи.

Барчунов, преподававший практическую стилистику, внешне отчасти напоминал мне меня самого: не слишком опрятный, скорее, слегка неухоженный. Подслеповатый и к тому же, кажется, прихрамывающий. Но предмет свой он знал великолепно и, по образному выражению Лёхи Закутаева, дрючил нас этой самой практической стилистикой до мозга костей. За что лично я ему очень благодарен. К сожалению, не запомнил дословно предложение, которым он проверял нас на вшивость, то есть на знание практической орфографии, - про то, как некая Агриппина Саввична на террасе близ конопляника чем-то потчевала коллежского асессора. Помню ещё, как однажды наделал ошибок в ударениях и как он мне сказал: «Поминов, я в вас колоссально разочаровался!». Впрочем, я потом реабилитировался, насобирав больше всех в группе типичных стилевых ошибок в районных газетах – типа «проезжая по мосту, с меня слетела шляпа» и тому подобных. Благо, что сделать это было нетрудно…

Почему-то мне пришлось сдавать экзамен у него на квартире. Он жил неподалёку от нашей общаги, в микрорайонах. Дома у Барчунова был изрядный беспорядок. С шумом бегали по комнатам, гоняясь за белой крысой, двое мальчишек, похожих на Барчунова. Спрашивал он меня бегло, больше для вида, давая понять, что мнение у него обо мне давно сложилось. Поставив «отлично», сожалел, что не может угостить меня горячим грогом. Кажется, не было для этого какого-то важного компонента.

Всего семестр или два был с нами Барчунов, науку которого я помню всю жизнь. Об одном жалею – что так и не попробовал его грога…

* * *

Представительный, импозантный Олег Иванович Карпухин читал курс древнерусской литературы. Он был так хорош собой, что большая часть женской половины нашего курса обмирала при его появлении – ей было всё равно, что он скажет, лишь бы видеть его.



Олег Иванович это чувствовал и, может, ещё и поэтому держался чуть небрежно. Осталась в памяти коронная фраза, которую он произносил, услышав вопрос, на который у него не было ответа:

– Простите мне моё невежество, но я не знаю…

И спрашивавшему сразу становилось неудобно – дёрнул же меня чёрт вылезти с этим дурацким вопросом!

С актёрскими интонациями, вкусно преподносил нам Карпухин «Житие Петра и Февроньи Муромских», особенно то место, когда Пётр обратил внимание на другую женщину, а мудрая Февронья, предложив попробовать воды сперва с одного, а потом с другого бока лодки, подвела его к мысли о том, что сия влага с обоих бортов одинакова – равно как и женская суть…

Запомнилась фраза из «Жития протопопа Аввакума», которую так же мастерски преподнёс нам Олег Иванович. Когда жена протопопа, уже не выдерживающая испытаний, выпавших на их долю, в отчаянии спросила Аввакума: «Доколе же нам ещё так мучиться?» – он отвечал ей: «До самой смерти, матушка…» – «Ну, тогда ещё побредём», – соглашалась она…

Олег Иванович недолго проработал в университете, был выдвинут на работу в аппарат ЦК ВЛКСМ. Потом занимался в Москве творческой работой…

* * *

Иногда в коридорах главного корпуса появлялся высокий, седой, чуть сгорбленный старик… И кто-то сказал мне, что это секретарь одного из вождей революции Льва Давыдовича Троцкого, сосланного Сталиным в Алма-Ату, ещё до репрессий 1937-1938 годов. Мне и фамилию, кажется, называли, но я её не запомнил: мы были молоды и беспечны, и какое нам было дело до реликтов подобного рода…



(Когда я готовил эти заметки к печати и давал их читать однокурсникам и другим людям, мой брат Пётр, также закончивший КазГУ, только филфак, напомнил: это был Самуил Львович Ковальский – у них он преподавал историю КПСС…).

* * *


Немецкий язык у нас вела преподавательница, к которой я потерял интерес на первом же занятии, услышав из её уст «Москау» - с ударением на а. Наша же «Дарьюшка», школьная учительница по немецкому Дарья Александровна Русских (она была немка, но фамилию носила мужнюю), не раз говорила нам, что если кто-то хоть раз произнесёт это слово так – двойка тому обеспечена. Потому что ударение следует делать на о.

В университет я пришёл с приличным для выпускника сельской школы знанием немецкого, поэтому на вступительных экзаменах чувствовал себя более-менее уверенно. А за годы учёбы в университете не только не приобрёл, но и растерял остатки того, что знал… И временами мне ещё и теперь снятся кошмарные сны: мне предстоит сдавать немецкий, а я с ужасом осознаю, что ничего не знаю…

* * *

Историю искусств вели двое – Ертис Исаевич Байзаков и экзальтированная преподавательница, фамилии которой уже не помню. А из её лекций осталась в памяти одна-единственная фраза, которой она венчала каждый свой рассказ о том или ином шедевре, – «в этом прекрасном, удивительном произведении…».



Ертис Исаевич был сыном выдающегося акына-импровизатора, прозаика, одного из основоположников казахской национальной литературы Исы Байзакова, нашего, кстати, земляка, иртышанина. Лекции Ертис Исаевич читал хорошо, но, к сожалению, никогда не рассказывал нам о своём знаменитом отце. И я узнал о том, что он его сын, лишь годы спустя, работая в Павлодаре, куда Ертис Исаевич приезжал на юбилеи Исы Байзакова.

* * *


Запомнилась ещё читавшая у нас философию Хорошилова – харизматичная, язвительная умница, которую студенты не просто уважали, но и побаивались, хотя мне она открылась как человек и добрый, и участливый.

* * *


А что же кафедра журналистики? Почему до сих пор о ней не сказано ни слова? Просто так много вспоминается, что не знаю – с чего начать.

Деканат журфака занимал несколько комнатушек в главном корпусе на Кирова, в его правом от входа крыле. Небольшой кабинет декана, его приёмная, кафедры русской и казахской журналистики, фотолаборатория и лаборатория полиграфии… Впрочем, две последние, вечно прокуренные, напоминали, скорее, кельи, правда, отнюдь не монашеские… В одной, куда, кажется, вовсе не проникал дневной свет, многие годы квартировал преподаватель по фотоделу Юрий Константинович Редкин, а во второй – преподававший секретарское дело (газетную вёрстку, типографский набор, макетирование) Евгений Михайлович Паршуков. Он на первом же занятии сказал, что у него есть кличка – «Кегль» и что он ничего против неё не имеет, поскольку это тип и размер шрифта, а без него газеты не бывает.

Евгений Михайлович отправлял нас в университетскую типографию, где мы на личном опыте изучали – как делается газета. Каждому надо было собственноручно набрать двадцать или тридцать строк текста – вручную, из наборных касс, буковка к буковке… Впрочем, за многих это делали типографские наборщицы – отчасти из сострадания, отчасти – чтобы мы не путались под ногами… Эти наборщицы были последними представительницами уходящей профессии – к тому времени даже в районных газетах стояли для набора линотипы, чем-то напоминающие длинношеих ящеров… А тогда мы должны были предъявить Кеглю оттиски набранных нами (или сердобольными женщинами – попробуй проверь!) текстов.

С первым заданием худо-бедно справились все. Со вторым было посложнее. Паршуков раздал нам оттиски газетных гранок, напечатанные тексты, из которых надо было смакетировать газетную полосу, где всё должно стоять на своих местах, без «хвостов» и пробелов.

Это был звёздный час Кегля, когда он – в одной руке строкомер, с которым он, кажется, никогда не расставался, в другой – дымящаяся сигарета в мундштуке, брал в руки сляпанную студентом полосу, довольно кхекал, уличая в халтуре, и заворачивал обратно. С первого захода сдать макет не удавалось почти никому.

Мне было проще – в родном «Ленинском знамени» я благодаря ответсеку Леониду Павловичу Кишкунову чуть-чуть тямал в макетировании. Кегль это сразу понял и мучить меня не стал, а над другими поиздевался. И правильно, в общем, делал…

Галка Агафонова, собираясь к нему в третий раз, была близка к обмороку и, глядя на меня несчастными глазами, взмолилась:

– Юрочка, помоги! Я это никогда не смогу сделать!

Не понимаю теперь, почему Галка, бывшая в фаворе у Редкина (она прилично фотографировала), не обратилась за помощью к нему – они приятельствовали с Паршуковым и уж, конечно, договорились бы…

Как бы там ни было – Галку надо было спасать, тем более, что она обещала накормить меня борщом, пока я буду корпеть над её макетом.

Я провёл у неё дома полдня, не только составил, но и вылизал её макет, спрятав в нём и несколько ошибок (иначе Кегль бы не поверил, что она сама всё сделала). Да и борщ с мясом оказался просто замечательным.

А с Кеглем меня судьба свела ещё раз на пятом курсе – он был руководителем моего диплома, и однажды мы встретились у него дома. Евгений Михайлович сделал (как теперь понимаю, больше для порядка) несколько замечаний, которые я с благодарностью (так надо) принял… Он предложил отобедать. Я это воспринял как намёк сгонять в магазин (принести сразу водку с собой постеснялся).

– Обижаешь, – усмехнулся Евгений Михайлович. Нажал на какую-то педаль внизу письменного стола с двумя тумбами, у которого мы сидели. Что-то заскрипело, задвигалось, и перед моими изумлёнными глазами над столом, где только что ничего не было, возникла полка с разномастными бутылками.

– Я – водки, – сказал Евгений Михайлович, – а ты что предпочитаешь?

– Ну, тогда и я водки, – нахально отвечал я.

И мы с ним приняли на грудь, очень в меру, граммов по 150, под вкуснейшую домашнюю снедь, выставленную его супругой.

…В университете Евгений Михайлович работал и уйдя на пенсию, почти до своей кончины. Проводить его в последний путь довелось единственному из нас, Толе Егорову, – он по делам приехал в Алма-Ату, зашёл в университет, увидел объявление. Толя говорил мне потом, что народу и на панихиде было немного, а на кладбище и вовсе – единицы…

* * *


С Юрием Константиновичем Редкиным, худощавым, сутулым, прокуренным, всегда покашливающим, мы общались мало: в фотографии я был не силен, а в футбольную факультетскую команду меня не взяли… Про неё говорю лишь потому, что Юрий Константинович был её негласным тренером, и наставление для подопечных у него всегда было одно:

– Ширше играть надо, ребята, ширше!

Тем не менее лучшие из его учеников стали настоящими мастерами фотодела.

* * *


Поступал я, когда деканом журфака КазГУ был Михаил Иванович Дмитровский – фронтовик, интеллигентный, деликатный человек, при котором на факультете, несмотря на строгие партийные времена, царила относительная вольница. Надо полагать, отчасти за неё и, в общем, за свой либерализм Дмитровский и был отставлен с поста декана, после чего наступила мрачные кожакеевские времена. Не только для студентов – для преподавателей тоже…

Михаил Иванович вёл у нас теорию и практику журналистики, газетные жанры. Лекции свои связывал с жизнью, припоминая разного рода истории. Про то, например, как пожелал талантливому выпускнику журфака Мише Полторанину, впоследствии знаменитому «правдисту» и члену первого ельцинского правительства, побольше интересных встреч. А тот, уехав по распределению в Восточный Казахстан, однажды едва ли не нос к носу столкнулся с медведем…

Любил, иногда невпопад, цитировать фразу чеховской, кажется, героини: «Давно я, грешница, лапши не ела…». Или интересоваться, приходя на лекцию: «Ну что, не утомило вас ещё высшее образование?». И теперь уже я задаю этот вопрос своим студентам.

Михаил Иванович давал нам нестандартные, требующие ума и сердца задания. Скажем, составить психологические портреты героев «Жалобной книги» Чехова. Попробуйте сделать это, когда в качестве подсказки у вас одна-единственная строка, как некий служитель культа «в рассуждении чего бы покушать не нашёл постной пищи», а с другого «проезжая по мосту, слетела шляпа», о чём они, а также другие проезжающие оставили записи в жалобной книге…

Учил нас думать. Часто цитировал нам классика советской журналистики Анатолия Аграновского: «Хорошо пишет не тот, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо думает».

К студентам Михаил Иванович относился на их первых-вторых курсах как к детям, к старшекурсникам – как к равным. Почти не ставил троек. Но мог вспылить, столкнувшись с явным студенческим или преподавательским хамством. А мог дешёвого портвейна с нами на старших курсах выпить, придя с проверкой в общежитие. Вспоминал – как смешно проводил с похмелья политинформацию их командир роты на фронте.

Михаил Иванович был душа-человек, хотя и не без некоторых странностей. Я его знал чуть-чуть больше других, потому что дружил с его сыном – моим однокурсником Васькой и бывал у них дома. Васька и перевёз не только свою семью, но и родителей на их историческую родину – в Орловскую область. Где и нашёл последний приют Михаил Иванович – среди милых сердцу холмов, перелесков, лесной чащи за малой речкой. Здесь, вдали от городской суеты, так просторно, так привольно, так легко дышится… Васька сказал, что Михаил Иванович сам выбрал это место. И когда я после многолетней разлуки впервые оказался у Васьки «на хуторе», мы с ним помянули Михаила Ивановича по русскому обычаю и долго сидели молча…

* * *


Юрий Алексеевич Крикунов… Он прививал нам вкус к высокой журналистике. Той, что посвящена культуре, искусству, образованию, науке… Хранил сотни газетных вырезок с публикациями, отражающими время и демонстрирующими как высокий класс журналистики, так и политико-идеологическую «заказуху». Именно после прочитанного им на лекции очерка спецкора «Комсомолки» Анатолия Стреляного «Алейский инцидент» мы зачитывались только что вышедшей повестью Леонида Жуховицкого о журналистах и журналистике «Остановиться, оглянуться…». И я спустя сорок лет помню строки стиха из этой книги, повторяемые героем повести:

Остановиться, оглянуться…

Внезапно, вдруг, на вираже,

На том случайном этаже,

Где нам доводится проснуться…

Нам эти строки казались глубокими, полными большого смысла, которого в них, может быть, и не было…

Крикунов цитировал на лекции давнишний подвал из той же «Комсомолки», бичующий творческие и человеческие «загибы» кумира шестидесятых Евгения Евтушенко. Назывался материал «Куда ведёт хлестаковщина». Евтушенко в нём критиковали ещё и за то, что он осмелился опубликовать где-то на Западе свою биографию.

Обычно Крикунов читал нам публикации «Комсомольской правды», «Известий», «Литературной газеты» - в ту пору лучших газет Советского Союза, где работали мэтры советской журналистики, которым мы тайно завидовали, на которых хотели походить.

Юрий Алексеевич пытался прививать нам вкус к рецензиям – театральным и литературным. Знал и высоко ценил наш павлодарский драмтеатр, подчёркивал талант и новаторство его главного режиссёра Кузенкова. Считал, что областная газета «Звезда Прииртышья» травила его, называл при этом фамилию журналиста, который, наоборот, всегда кичился своей близостью к кузенковскому театру.

Как и Михаил Иванович Дмитровский, Юрий Алексеевич Крикунов учил нас думать. Случалось, недоговаривал на лекциях, считая, вероятно, что мы и сами сможем нужное додумать. Одной из его фирменных фраз была: «Но тут я отправляю вас к первоисточникам…». Мы взяли её на вооружение и часто, притом по самым разнообразным поводам, использовали в студенческом обиходе.

Он поддерживал наши творческие порывы. Проталкивал в алма-атинских газетах первые наши публикации. Негласно курировал рукописный литературный студенческий журнал «Камертон», первый номер которого я храню до сих пор дома…

Именно Юрий Алексеевич благословил в университетской многотиражке мои первые «блёстки».

Думаю, что преподавательская стезя была его истинным призванием. Наверное, не будет преувеличением сказать, что он не работал, а служил своему делу – в самом высоком смысле этого слова…

* * *


Северин Степанович Матвиенко – фронтовик, заведующий кафедрой теории и практики советской журналистики. Немногословный, всегда собранный, с хитроватым прищуром, был с нами доброжелательно строг, не любил разгильдяйства, но в трудную минуту всегда становился на сторону студентов.

Он вёл у нас историю журналистики, как и Леонид Митрофанович Куканов, куратор нашей студенческой группы. Человек – отчасти загадочный и до конца учёбы нами так и не разгаданный. Знаю, впрочем, что при внешней сверхинтеллигентности и доброжелательности в принципиальных для него вещах Куканов был упёрт и непоколебим…

* * *

Всех нас, студентов, условно делили на две большие группы: будущих газетчиков и будущих радишников-телевизионщиков. И кумиром у вторых, конечно, был Марат Карибаевич Барманкулов, ещё до знаменитого фильма «Москва слезам не верит» убеждавший всех, кто приходил к нему на курс, в том, что в ближайшем будущем нас ждёт «одно сплошное телевидение». (Знал бы Марат Карибаевич, к сожалению, как и большинство наших преподавателей, ушедший из жизни, насколько он окажется прав. Хотя, конечно же, он имел в виду совсем другое телевидение, а не то, что мы сегодня имеем).



От него мы впервые узнали, что такое «спровоцированная ситуация» - телевизионный приём, когда человека перед телекамерой отчасти сбивают с толка, и он после этого полнее раскрывается.

Студенты Барманкулова любили и, особенно на первых курсах, ходили за ним – как цыплята за квочкой…

* * *

Учились мы в глухие партийные времена, когда любая идеологическая «ненашесть» жёстко и беспощадно пресекалась. Хотя, насколько я могу теперь судить, мы и без того были в большинстве своём патриотами и ни о чем идеологически чужеродном не помышляли. А если иные и фрондировали, то исключительно в рамках «социалистического плюрализма» (хотя этот лукавый термин появится с подачи автора нового мышления М.С. Горбачева лишь десять лет спустя). Словом, можно сказать, что журфак в ту пору был своего рода идеологическим учреждением, жившим по весьма и весьма строгим правилам. Иначе и быть не могло – из нас ведь готовили стойких и убежденных «бойцов идеологического фронта».



И вдруг появляется новый преподаватель – Сагымбай Кабашевич Козыбаев, выпускник Ленинградского университета. И сразу будто свежим ветром повеяло… Едва ли не свободное общение на его семинарах… Ходили слухи даже о том, что он позволяет на них курить.

Козыбаев стал редактировать на общественных началах университетскую многотиражку – и её стало интересно читать: в ней появились дискуссии о студенческой жизни, взаимоотношениях студентов и преподавателей, литературные подборки…

На его лекциях мы услышали имена первых казахских журналистов, увидели копии первых газет и журналов на казахском языке.

Он как-то очень быстро расположил всех нас к себе… Наверное, потому ещё, что с ним никогда не бывало скучно.

Именно Сагымбай Кабашевич Козыбаев стал главным хранителем добрых журфаковских традиций прошлого и создателем новых. Он учредил Национальную академию журналистики и высшую национальную журналистскую премию «Алтын жұлдыз» («Золотая звезда»). Он издал первый справочник по казахстанской журналистике и первую энциклопедию казахстанской журналистики, инициировал издание книги, посвящённой истории «Ленинской смены», из стен которой вышли многие корифеи отечественной журналистики. Он – составитель многих книг по истории казахстанской журналистики, автор ряда собственных книг самого разного жанра: от репортажей и зарисовок до очерков и эссе, отмеченных в Казахстане высшими журналистскими премиями.

А ещё он всех нас помнит, всегда привечает, опекает, поддерживает и следит за нашими успехами…

Совсем недавно я получил его новую книгу и надеюсь сделать ответный подарок…

* * *


…Приказ был вывешен в деканате, на доске объявлений. Отпечатанный на стандартном листке текст гласил: «За формальное отношение к учёту посещаемости, за необеспечение руководства группой, за отсутствие личного примера освободить от обязанностей старосты…». Дальше – моя фамилия и витиеватая подпись декана – Темирбека Кожакеевича Кожакеева.

В старосты я не стремился и был назначен им совершенно для себя неожиданно. Мой предшественник загремел с этого поста по пьяной лавочке. И всё было бы ничего, если бы не собачья доля вести журнал учёта посещаемости и ежедневно докладывать об отсутствующих декану, который с маниакальным упорством отслеживал это дело и вёл собственный журнал отсутствующих, применяя к злостным прогульщикам драконовские меры. Он либо лишал их стипендии (если таковая была), либо лишал общежития. Впрочем, иногда и наша братия ставила его в тупик. Как-то он вызвал «забившего» на занятия Пашку Бабенко и, по обыкновению глядя на него поверх очков, опущенных на кончик носа, сказал:

– Вы не ходите на занятия, Бабенко…

Пашка молчал.

– Мы лишим вас стипендии, Бабенко, – сказал Кожакеев и сделал паузу, зная, что эта мера устрашения действует, как правило, безотказно.

– У меня нет стипендии, – хладнокровно ответил Пашка.

– Тогда мы лишим вас общежития, – не давая опомниться злостному прогульщику, запугивал Кожакеев.

– Общежития тоже нет, – вздохнул Пашка.

Тут было впору задуматься уже самому Кожакееву, ведь с подобным он сталкивался нечасто. И после недолгих раздумий он произнёс:

– Мы вот как поступим с вами, Бабенко. Мы вам дадим общежитие…

Пашка, не ожидавший подобного поворота, с удивлением смотрел на декана. А тот продолжил:

– Но если вы и дальше будете пропускать занятия, мы лишим вас общежития!

Таков был наш декан, видевший в каждом из студентов заведомого разгильдяя. Я в этом смысле оставался, скорее, исключением: на занятия ходил исправно, учился на отлично, участвовал в научно-студенческом кружке и разного рода общественных делах. И Кожакеев не только назначил меня старостой, но и представил на высшую университетскую именную стипендию – имени Карла Маркса. Она была даже на 20 рублей больше Ленинской и составляла 120 рублей в месяц (при обычной студенческой в 40 рублей).

То есть Кожакеев ко мне благоволил и надеялся, что я буду ревностно следить за посещаемостью. Я же проявлял недопустимый, по его мнению, либерализм по этой части, покрывал прогульщиков, не являлся по нескольку дней на обязательные доклады… Кто-то ему (может, даже из одногруппников), наверное, «стучал» на меня, а воспитательные беседы декана со мной не помогали…

Утраченной должности мне было не жалко, а персональной стипендии (об утрате её мне тоже шепнули) жалко, и я пошёл к Кожакееву «качать права», заведомо зная, что ничего из этого не выйдет.




Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19


База данных защищена авторским правом ©vossta.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница