Все поправимо: хроники частной жизни



страница17/38
Дата05.03.2019
Размер5.43 Mb.
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   38

Глава четвертая. Одесса

С утра ребята приходили завтракать, приносили с собой рыночный творог и свежий хлеб, купленный по дороге в ларьке.

Завтракали в саду. Любовь Соломоновна, знакомая Бурлаковых, у которой они с Ниной поселились – несмотря на возражения и даже обиду Нининой матери, они настояли на своем, жить в бурлаковской двухкомнатной квартире, все время на глазах у родителей и Нининой младшей сестры Любки, вредной и надоедливой девчонки, не хотели, – ничего не имела против почти постоянного присутствия на участке большой молодой компании. А вечерами, если у ребят не было настроения идти гулять и располагались во дворе, она даже присаживалась вместе со всеми за длинный дощатый стол под сливой, пила сладкую «Лидию» и, когда начинали петь под киреевскую гитару, подтягивала то, что знала, или с удовольствием слушала.

После завтрака сразу шли на пляж. Белый ходил в американских военных шортах цвета хаки, вызывая сильное неодобрение местных и большой интерес располагавшейся неподалеку на пляже компании молодых грузин. Киреев, только минувшей зимой освоивший три аккорда, всюду таскал с собой гитару. Витька, на зависть грузин, даже в жару ходивший в отдающей голубым белой нейлоновой французской рубашке и спущенных низко на бедра серо-стальных дакроновых брюках – грузины сами так ходили, но откуда у москвича хорошие вещи, а? – шел, не выпуская из зубов шикарной английской трубки, которую стал курить недавно, по джазовой моде, хотя к джазу был равнодушен. А Нина не вылезала из мужской рубашки, связанной на животе по-кубински узлом, и коротких, узеньких женских – с застежкой в левом кармане – джинсов, которые он ей купил за совершенно бешеные деньги, за тридцать пять рублей, перед самой поездкой. Продавала ненадеванными одна совершенно обнищавшая в общежитии на Ленгорах венесуэльская девушка – привезла, да как закрутилась между дешевым крымским портвейном и страстью к красавцу поляку, так и очнулась в ожидании стипендии без копейки… А сам он носил сильно затертые и лоснившиеся спереди на ляжках, уже почти порвавшиеся в межножье Super Rifle с молниями на задних карманах и махровую желтую рубаху с короткими рукавами и короткой планочкой на груди, купленную уже здесь, на толчке.

На пляже располагались у большого камня, ели длинный зеленый виноград «пальчики», пили сладкое вино «Гратиешты», вяло играли в покер. Загорели все уже до синеватого отлива, только он немного отставал, потому что сгорел в первый же день, потом мазался простоквашей, страдал ночами и почти неделю сидел на пляже, укрыв плечи полотенцем. Белый и Витька выпендривались в нырянии с камней и плавании за горизонт перед несколькими местными девицами, сбегавшими на пляж с учительской практики, которую они проходили вожатыми в соседнем пионерлагере, и перед почти не умевшими плавать волосатыми грузинами. Пели Визбора, Окуджаву и несколько блатных песен. Грузины и девушки подбирались поближе, слушали восхищенно, Киреев, довольно прилично, с хорошим, не чрезмерным надрывом солировавший в «Смоленской дороге», сиял от внимания всеми веснушками и красным даже сквозь загар носом. Иногда на пляже их находила Любка, гордо садилась рядом с Ниной, как бы член компании.

Обедали в шашлычной в парке, один короткий деревянный шампур шашлыка стоил там сорок копеек, порция плова – двадцать шесть, стакан разливного сухого – двадцать. Иногда к обеду брали в магазине бутылку самого дешевого коньяка за четыре двенадцать, три звездочки местного разлива, быстро выпивали компот, Нина сбрасывала раскисшие сухофрукты из всех стаканов в стоявший у входа на веранду мусорный бак, а Витька под столом виртуозно, поровну до миллиметра, наполнял эти граненые стаканы едко желтой жидкостью, слегка отдававшей аптекой.

После обеда на пляж, как правило, не возвращались – солнце шпарило слишком мощно. Садились в открытый – с дачными перильцами вместо стен – трамвай и ехали с шестнадцатой станции в город гулять. На Дерибасовской пили турецкий кофе в микроскопическом фанерном буфетике, где над противнями с песком и медными джезвами медленно хлопотал бритоголовый огромный абхазец. Он уже знал компанию и приветствовал ее кивком. Заметили модных москвичей и местные молодые люди, толпившиеся с чашечками вокруг фанерной будки, Витька и Белый уже свели с некоторыми из них небесполезные знакомства – узнали, когда точно приходит флотилия «Слава», до какого упора есть смысл торговаться на толчке и что у кого там можно найти.

Падал вечер. В синем густом воздухе запахи, не смешиваясь, шли волнами – кофе, цветы, легкая морская гнильца, духи «Камелия» и «Красная Москва», чистый южный пот…

Возвращались в набитом битком трамвае, пропихивали внутрь Нину, а сами висели снаружи, держась за деревянные перильца, кондукторша возмущалась – «это ж хулиганы, а не люди» – и более никаких мер не принимала. Вокруг была чернота, в лицо дул еще полный закатного жара ветер, надо было уклоняться от веток, вывешивавшихся из-за заборов, за которыми чернели в окружающей черноте сады. Далеко впереди возникало сияние, оно приближалось, и встречный трамвай, таща за собой скрежет и звон, проносился мимо, словно завершавшийся день.

Иногда ему казалось, что рядом с ним летит кто-то еще, кто видит все со стороны – трамвай, ветки, Нину в глубине вагонной толчеи, ребят – и смотрит на все это с завистью. Он понимал, что завидовать есть чему, что вместе с этим неостывшим ветром его обдувает счастьем, но еще не знал, как назвать того, кто наблюдает за его жизнью, и считал, что просто сам раздваивается во тьме.

На шестнадцатой станции ребята отправлялись на танцплощадку. В парке, рядом с шашлычной, распространявшей разгульный дух горелого мяса, площадка уже гудела гомоном истомившейся в ожидании начала публики. Оркестр мореходки вступал сразу «Чаттанугой», Белый, Киреев и Витька ввинчивались в народ, ища вечерних радостей, а он и Нина шли в глубь парка к своей, спрятанной в кустах скамейке.

В комнате у Любови Соломоновны все было прекрасно, за исключением прорубленного для неведомых целей, выходившего в соседнюю комнату окошка, под которым как раз стояла их кровать, а через стену под ним же – кровать самой милой хозяйки. Так что в постели можно было только спать, через стенку проникал любой вздох, а панцирная сетка гремела и прогибалась почти до пола, когда он просто переворачивался со спины на бок. Перекладывание тюфяка на пол тоже пришлось исключить, поскольку однажды он заметил, как шевельнулись занавески, которыми было снабжено окошко со стороны Любови Соломоновны, но которых не было с их стороны. Так что дома можно было только поздним утром, когда хозяйка уезжала на Привоз, а в остальное время они искали более уединенных, как им казалось, мест и дошли так до ночного пляжа, где в тело снова и снова врезалась крупная галька и липли черные ракушки; до вечерней скамейки в парковых кустах, где ей приходилось просто садиться ему на колени, поэтому к вечеру она предусмотрительно снимала джинсы и надевала сшитый к лету цветастый сарафан с широкой юбкой; до какого-то пустыря на границе с пятнадцатой станцией, где росли лопухи ему по пояс и на уровне их глаз скакали кузнечики и присаживались на траву стрекозы и капустницы, а дневное солнце жгло тела; до комнаты, которую снимали у одинокого отставного китобоя ребята – они уходили втроем на пляж, а Нина и он по молчаливому согласию всех пятерых оставались на полчаса, а китобоя никогда не было дома, он сутками сидел в лодке в полукилометре от берега, ловил на перемет бычков, которые сушились потом, развешенные гирляндами вокруг всего его дома…

Силы не кончались. Лето проходило в легком головокружении и истоме, его пошатывало, когда поздней ночью они возвращались домой из парка или с пляжа после того, как им удалось четыре или пять раз за день спрятаться от людей. Загорелая, вся – волосы, глаза, кожа – отливавшая темным золотом, Нина была красива, как никогда не была прежде, а он, бреясь у рукомойника в саду и глядя на себя в маленькое, повешенное на ветку зеркало, видел красноватое обгорелое лицо и глубоко запавшие, горевшие несколько болезненным блеском глаза, но чувствовал себя необычайно здоровым и понимал, что силы не кончатся никогда.

И при этом Нина все время устраивала ему сцены ревности. Девушки на бульваре в городе оглянулись на их компанию и засмеялись, пионервожатые на пляже слушали песни, открыв рты, какая-то ленинградка в воде заговорила с ним – все вызывало ее бешенство. И каждую минуту, стараясь, чтобы не услышали ребята, она говорила гадости, приблизив свое прелестное лицо вплотную к его лицу.

– Опять хвост распустил, – еле слышно шипела она на пляже, не переставая улыбаться и продолжая обнимать его, и он чувствовал, как ее ногти впиваются в спину, – опять готов с любой… Ты ведешь себя неприлично, – шептала она, прижимаясь к его плечу, когда компания брела вечером по Дерибасовской, – не крути головой за каждой задницей, перед ребятами неудобно…

Однажды прямо на пляже она ударила его, неловко заехала кулаком почти в глаз, он еле успел увернуться, а то ходил бы с фингалом. Ребята сделали вид, что ничего не заметили, а Нина подхватила одежду и ушла с пляжа прямо в своем шикарном шерстяном темно-красном купальнике – перед отъездом Белый добыл где-то всем шерстяные плавки с белыми пластмассовыми поясками, а Нине шерстяной же купальник необыкновенной красоты.

Но стоило им остаться вдвоем, как скандал кончался. Нина даже успевала извиниться наспех – и все исчезало, расплывалось, оставались только ее тело, сверкавшее ослепительной белизной в границах купальника, и его неутомимость, бешенство, исступление.

Забыв все свои московские похождения, он искренне недоумевал и возмущался – ни в каких его мыслях и желаниях не существовало никого, кроме Нины, и он свято верил, что так было и будет всегда. Представить себя с другой не мог.

Лето летело, дни под солнцем сливались в один, ночи томили не спадавшим даже к утру теплом.

Как-то в полдень он сидел в шашлычной один: у Нины начались месячные, и она не могла идти на пляж, осталась дома, ребята, придавив пулю камешками, резались с грузинами в преферанс, которого он не любил. Он прошелся по пустому парку, зашел в пустую забегаловку, взял стакан сухого. Совсем юный торговый морячок в белой мичманке блином и в белой форменке при черных, душных суконных штанах подсел к нему со своим стаканом.

– А я тебя с ребятами на пляже видел, – сказал морячок, они чокнулись и выпили свои стаканы до дна, и от горечи холодного молодого вина перехватило горло. – Стильные ребята. С Москвы?

– Из Москвы, – ответил он. – А ты?

– Я с Кировограда сам, здесь учусь в мореходном. Еще возьмем?

Взяли еще по стакану, выпили по половине.

– И девушка у тебя красивая, – продолжил морячок, – тоже с Москвы? Сразу видно по волосам. Здесь тоже красивых будь здоров, но все черные…

– Это не девушка, – ответил он, – это жена.

– Ну, ты даешь стране угля, мелкого, но много! – удивился морячок. – Ты чего ж женился такой молодой? А погулять?

– Я и так гуляю, – неожиданно откровенно ответил он, – как хочу…

– Это ты зря, – строго сказал морячок. – Во-первых, она у тебя красивая, а будешь ты гулять – и она начнет, это точно. Во-вторых, от жены вообще гулять не надо, нехорошо. А если принесешь ей подарок? Вон у нас в экипаже один подхватил на конец, уколы теперь ему ставят… Не, я рано не женюсь. Отгуляю свое, в море похожу, потом в порт переведусь, чтобы одну не оставлять, тогда и возьму, лет в тридцать пять…

– Разумный ты… – Он вздохнул. – Откуда только такие разумные берутся… А я, видно, так дураком и останусь.

А я сирота… – Морячок ответил серьезно и со спокойным достоинством. – Детдомовский. Как у меня родных нет, так мне специальное разрешение давали в мореходное поступать, с условием только на каботаж, на берегу-то никто не остается, какая может быть загранка… Сирота я, приходится умным быть, понял?

– Понял, – ответил он и вдруг неожиданно для себя предложил: – Посидишь здесь, я за коньяком схожу?

Морячок задумался, что-то прикинул, потом кивнул.

– Если нальешь, спасибо, я стакан выпью. Только у меня рубль всего.

Но он, на ходу махнув рукой, ладно, мол, с твоим рублем, уже соскочил с веранды.

Напились они ужасно. Вернее, морячок напился, но на ногах стоял, а вот он все время пытался лечь на пол шашлычной и оттуда продолжать беседу. Пол стремительно приближался, но морячок успевал подхватить и усадить падавшего нового друга на стул. Тогда он клал на стол голову и так продолжал говорить.

Они поговорили обо всем.

Морячок делился планами – как он в море заработает, получит от пароходства комнату, купит радиолу «Ригонда» и диван-кровать, женится, родит троих детей и получит от пароходства квартиру, станет одним из самых уважаемых в порту людей – лоцманом – и получит садовый участок, и там у него будет все свое, и картошка, и яблоки, и он станет жить правильно, по-человечески. Детдом и вообще свое сиротство морячок не вспоминал вовсе.

А он говорил только о прошлом – о дяде Пете, тете Аде и Марте, о смерти отца, о том, как ослепла мать, о школе и Нине, и Кирееве, и о переезде в Москву, и о своем знакомстве с Белым, а о будущем говорил только одно – что деньги будут, потому что у него должны быть деньги, так он решил. Морячок неодобрительно качал головой, «какие ж Деньги, если ты будешь инженером, в порту инженера меньше такелажника зарабатывают», наливал себе и ему понемногу вина – после коньяка они опять перешли на вино – и опять качал головой.

Как он добрался домой, осталось неизвестно ему и всем остальным, а морячок пропал – вроде бы довел до калитки, а может, и раньше ушел. Но счастье ведет пьяных – он добрался, ввалился в сад, его долго рвало, и Нина вытирала его мокрым полотенцем, а ребята предлагали налить ему еще стакан, чтобы он наконец угомонился и уснул, но Нина не дала.

Перед отъездом дважды подряд смотались на толчок, набили, так что крышки закрывали втроем, два больших чемодана, специально привезенных из Москвы пустыми.

Больше всего взяли безразмерных носков – красных, золотисто-бежевых, голубых, со звездами и зигзагами на боках, с темными, укрепленными пятками и носками, итальянских и неведомого происхождения, продавцы говорили, что греческих. Брали еще белые махровые, стремительно входившие в моду. Носки забирали у продавцов целыми партиями – в Москве их достать было почти невозможно, за гэдээровскими выстраивались страшные очереди.

Взяли несколько упаковок трусов, которые, как уже было известно, называются слипами – белых хлопчатобумажных плавок треугольником, с ширинкой. Трусы были египетские, по слухам, проникшие на толчок не прямо из-за границы, а со склада закрытого портового распределителя, но это дела не меняло. Брали и себе, и на продажу – снимая штаны, обнаруживать семейные длинные сатиновые трусы уважающему себя человеку было уже неприлично. Некоторые, только чтобы избежать такого позора, зимой и летом носили под брюками обычные плавки с пуговицами или завязками на боку, но это было и неудобно, и не стильно.

Взяли несколько рубашек – с пяток обычных нейлоновых, которые предстояло просто сдать в комиссионку, и они в Москве улетят вдвое дороже и из-под прилавка, и для себя по одной голубой, в крапинку, оксфордской, полотняной, с пристегивающимися уголками воротничка, с петелькой-вешалкой на спине под кокеткой. Без такой в приличной компании тоже показаться нельзя, и у всех уже были, но они очень быстро состирывались до бахромы на манжетах и сгибе воротника.

Джинсы покупать не стали, было дорого, за такие деньги в Москве любые найдешь, зато накупили брюк – полотняных летних брюк, вроде китайских, светло-бежевых и серовато-белых, американского покроя – без складок у пояса, с прямыми карманами в боковых швах и с правым задним карманом без пуговицы. Киреев возражал, и Витька, хотя себе купил, не советовал брать на продажу – зима идет, да и кто вообще эти штаны отличит от китайских по семь пятьдесят? Но Белый и он настояли, брюки были очень стильные и такие очевидно штатские, что понимающие люди и осенью с руками оторвут – в запас.

Там же, на барахолке, во вторую поездку познакомились с одной молодой теткой, женой китобоя, которая, увидев масштабы интересов москвичей, осторожно дала свой адрес и предложила приехать к ней назавтра, закупить все на месте.

Долго искали дом в районе Пушкинской улицы, потом стояли посреди двора, озираясь среди разнокалиберных балконов и деревянных галерей, между которым были натянуты веревки и сушились простыни и вывернутые наизнанку моряцкие штаны, пытались найти нужный вход. Наконец дамочка нашлась сама: легла грудью на перила одной из галерей, молча поманила рукой. Под взглядами старух, сидевших рядом с водопроводной колонкой на резной чугунной скамейке, невесть как сюда попавшей, они вошли в темный, пропахший жареной рыбой и синенькими коридор, поднялись по косой деревянной лестнице, где из-под ног шарахались кошки, вышли на галерею и оттуда уже попали в комнату.

В комнате, очевидно, была и какая-то другая мебель, но они заметили прежде всего стулья. На стульях было навалено барахло, бумажные ярлыки на витых нитках свешивались, самих стульев нельзя было разглядеть под тряпками. Комната вмещала белья и одежды не меньше, чем какой-нибудь средней руки промтоварный магазин, только одежда была другая – фирма, ничего, кроме фирмы.

Лишь один стул в комнате не был занят вещами: на нем перед небольшим квадратным столом, застеленным цветастой клеенкой нездешней красоты, сидя спал крепкий мужчина в безрукавном тельнике, длинных синих трусах и шлепанцах. А на столе стояли почти допитая бутылка водки, тонкий стакан и глубокая миска с жареной рыбой и вареной картошкой. Еще одна – пустая – бутылка стояла на полу рядом с ножкой стола.

– Отдыхают с похода, – мельком объяснила дамочка состояние мужа, и начался торг.

Они ушли от китобойши под вечер с тремя большими, тщательно укомплектованными мешками, оставив себе денег только на три дня прокорма и обратные билеты в общем вагоне. В мешках были рубашки джерси и ангорские свитера под горло, тончайшие нейлоновые водолазки и бюстгальтеры на поролоне, с мерцающими кружевами, два невесомых мужских костюма из терилена, которые не мялись, как их ни сворачивай, носки, чулки и даже колготки, которых в Москве еще толком и не видывали, но уже придумали шутку «ни дать, ни взять», ослепительно белые мужские майки с короткими рукавами, которые можно было – и самый класс! – носить с джинсами без рубашки, тряпочные туфли, похожие на полукеды, только гладкие синие и на резинках вместо шнуровки, тоже очень подходящие к джинсам, и еще французские духи, две пары японских часов, три настоящие, в мелкую клетку английские кепки, спереди пристегивающиеся к козырьку кнопкой, десяток галстуков всех цветов в косую шлагбаумную полоску…

Мешки дала хозяйка тоже необыкновенные – огромные, из тонкого пластика сумки с напечатанными на боках цветными картинками, на которых была прелестная блондинка, вроде бы когда-то виденная еще в трофейном кино, она стояла над сливной уличной решеткой, и дувший снизу ветер задирал ее юбку. Когда с этими мешками они ехали в трамвае, пялились даже привыкшие к привозимым «Славой» чудесам одесситы.

Нина в отборе принимала деятельнейшее и заинтересованное участие, кое-что отобрала для себя, но, несмотря на разговоры «почем уйдет и кто возьмет», делала вид, что не понимает, для чего это все предназначено и откуда взялись деньги – собранные, кстати, в Москве перед отъездом специально «для толчка» с большими трудами, пришлось занимать у всех подряд, кто мог дать до осени.

Перед отъездом – поезд уходил в шесть вечера – пошли на пляж пораньше. По дороге, пересчитав мелочь, завернули выпить по стакану сухого в уже дымившую шашлычную. Там встретили знакомых грузин, с утра открывавших шампанское. Чокнулись за окончание сезона, собрались идти дальше, особенно спешила поймать последнее солнце Нина. Витька махнул рукой, мол, подтянусь попозже – он о чем-то тихо, Но очень оживленно говорил со старшим из грузин, лысоватым и полным молодым человеком, неожиданно синие глаза которого всегда сияли теплым ласковым светом. Друзья называли его Анзори.

На пляже собирали красивую гальку, которую потом, конечно, забыли, Белый опять нырял с камней, Киреев лежал пузом кверху, закрыв глаза и шевеля губами – считал, сколько можно будет получить за барахло. Минут через сорок появился и Витька. Выглядел он еще серьезней обычного, в лице проступила холодная жесткость, которая бывала заметна в такие минуты, когда он переставал себя контролировать. Еще даже не раздевшись, Витька немедленно извлек из воды криками и размахиванием руками Белого и, вежливо, но довольно сухо извинившись перед Ниной, увел ребят за камень на краю пляжа – совещаться. За камнем он произнес речь.

– Чувачки, – сказал Витька, – вы ловите на мизере. Точнее, на говне. Вы припрете два неподъемных чемодана шмоток и будете мудохаться с ними целую зиму, пока все уйдет, и вы возьмете на этом максимум тысячу и будете довольны до усрачки. А я за полчаса договорился о деле на десять тысяч, самое меньшее, и ничего не надо таскать, и никакого риска – все оторвут с руками, и это такой верняк, что я готов участвовать. Слушайте, что Витек скажет, и все будет клево…

Все время, пока Витька излагал свой план, Белый морщился, но Киреев сразу зажегся и слушал с восторгом. План состоял в следующем: синеглазый Анзори берется обеспечить доставку в Москву грузинских, сделанных в артелях и вроде бы в каких-то подпольных цехах из левого трикотажа водолазок. Нейлон, конечно, грубый, и сшиты так себе, но в принципе вполне сойдут за дешевую фирму. Ребята находят устойчивые каналы сбыта – через знакомую фарцу, через своих комиссионщиков. Товар будут привозить проводники, с ними же предстоит расплачиваться из расчета десятки за штуку, грузину хватит. А уходить водолазки будут самое меньшее по Двадцатке, за зиму можно продать их многие сотни, подсчитать навар нетрудно.

Пришла Нина, но он обнял ее, поцеловал и ласково отослал купаться – дело, он чувствовал, выгорает очень серьезное, надо было все как следует обдумать, прежде чем договариваться с грузином. Цена могла сильно упасть, если в Москве появятся сотни водолазок, но, с другой стороны, товар был очень ходовой, за тонкими нейлоновыми свитерочками с высокими воротами под горло гонялись даже те, кто не знал, что правильно предмет называется по-французски «коль руллян», то есть «завернутый ворот», особенно велик спрос был на белые, черные и темно-красные. Двадцать пять рублей в конце весны были ценой минимальной, по двадцать будут улетать… Белый все морщился, ему было противно возиться с подделками, Киреев уже, по обыкновению, шевелил губами, подсчитывая будущую прибыль, голоса разделились, и все ждали, что скажет он. Он кивнул и молча показал Витьке большой палец.

Наскоро окунулись, просохли, стоя на солнце, и пошли к грузинам в шашлычную. Те допивали уже восьмую бутылку шампанского – денег не считали. За полчаса обо всем окончательно договорились, обмыли уговор, обменялись телефонами и адресами – решили связываться через него, потому что Витька жил в коммуналке, Киреев вернулся к родителям и ездил в свою «Керосинку» из Одинцова, а Белый опасался, что трубку может взять отец, которого грузинский акцент насторожит. А у него к телефону могла подойти только Нина – мать трубку не снимала.

Вернулись на пляж, воодушевленные блестящими перспективами, сразу, на ходу раздеваясь, кинулись в воду, устроили такой бой брызгами, что многие купавшиеся полезли на берег, ругая великовозрастных дураков. Потом он учил Нину правильно плавать кролем, она сопротивлялась, наглоталась воды, вылезла и долго отплевывалась, сердилась.

Наконец собрались уходить. Киреев долго кривлялся, целуя на прощание камни, Белый нежно прощался с полненькой пионервожатой, даже дал свой телефон на случай ее приезда в Москву – о чем, впрочем, сразу после ухода с пляжа пожалел, да поздно было, и над ним еще долго шутили, описывая, как зимой раздастся звонок и он будет вынужден всюду ходить с этой очаровательной трамбовочкой.

После пляжа зашли на рынок, купили в дорогу помидоров, копченого сала, домашнего сыра, в ларьке взяли пяток местного вина «Лиманское».

В вагоне было, конечно, невыносимо душно, пахло людьми, но они удачно заняли отсек, Витька добровольно лег на боковую полку, так что получилось как бы купе. Нина за простыней, которую он держал, растянув, переоделась в халатик, и тут же сели ужинать.

Наутро за окном уже было хмуро, мелкие капли дождя косо ползли по стеклу, поезд шел в осень. В середине дня на узловой станции, название которой не успели заметить, Белый выскочил и на последний червонец – оставили уже только на такси – купил три бутылки водки и пирожков с картошкой. Когда разлили по вынутым из железнодорожных подстаканников тонким стаканам, окончательно запахло Москвой, зимой, заботами, все погрустнели, Киреев вяло перебирал струны и тихо поднывал про кожаные куртки, брошенные в угол, а Нина неотрывно смотрела в мокрое оконное стекло. И даже пулю неохота было расписывать.






Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   38


База данных защищена авторским правом ©vossta.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница