Все поправимо: хроники частной жизни



страница27/38
Дата05.03.2019
Размер5.43 Mb.
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   38

КНИГА ТРЕТЬЯ




Глава первая. Аритмия

Никак не удается понять, что происходит раньше – то ли во сне сердце дает сбой и начинает спешить, наверстывая пропуск, бестолково колотясь, то ли сначала просыпаешься, а уж потом сердце, напуганное перспективой нового дня, начинает суетиться. Сразу делается не до анализа ощущений, они налетают одно на другое: в животе становится пусто, как бывает, когда самолет проваливается в зоне турбулентности, ладони покрываются липким потом, вдохнуть глубоко не удается, и одна мысль – опять началось! – дергается, мечется в голове.

Врачи, делая умный вид, все время выписывают новые лекарства. Раньше предупреждали, что с алкоголем они несовместимы, и я на какое-то время бросал пить, а теперь уж бросили предупреждать – то ли лекарства новые появились, то ли прежде запрещали выпивку просто для порядка, с воспитательными целями. Вероятно, какое-то из этих лекарств, да еще в сочетании с выпитым на ночь, вызывает сны яркие, длинные, с сюжетами. Я просыпаюсь среди ночи раз десять, засыпаю снова, а сон продолжается, и когда на рассвете просыпаюсь окончательно, видение остается в памяти, будто посмотрел вечером сбивчивое современное кино. Воспоминание это растворяется в дневном освещении, но, пока я лежу в кабинете на диване, скрывшись от жизни за темными тяжелыми шторами, картинки можно просматривать снова, одну за другой. И я пытаюсь вызвать их, отвлечься, надеясь обмануть сердце, утихомирить его. Иногда это удается, приступ аритмии откладывается, чтобы – как правило – начаться снова среди дня или ближе к вечеру, когда устану. Но чаще от воспоминаний об увиденном во сне становится еще хуже, нападает страх, от которого невозможно избавиться, как себя ни уговаривай, и с этим страхом приходится вставать и жить несколько минут, пока принятая по такому случаю раньше обычного первая рюмка не смажет все – и страх, и боль в груди от толчков сошедшего с ума сердца. И дальше жизнь так и продолжается весь день – расплываясь, теряя резкость очертаний от глотка к глотку.

Снятся мне чаще всего отец и мать, отец – почти каждую ночь. Иногда я пытаюсь днем вызвать в памяти его лицо, его фигуру в длинной шинели и чуть косо сидящей серо-сизой ушанке, но это удается с трудом, а во сне я его вижу отчетливо. Во сне родители обычно принимают участие в моих нынешних делах, детство мне не снится никогда, да я и наяву не могу вспомнить себя мальчишкой.

Сегодня мне приснилось, что отец участвует в совете директоров. Он сидит не за столом, а на одном из стульев у стены, где иногда, чтобы подчеркнуть свое безразличие к обсуждаемому предмету, сажусь я сам. Я сижу рядом с отцом, а на председательском месте сидит Белый, и во сне я думаю, что Женьке не следовало бы являться на заседание, раз уж он умер. В конце концов, говорю я во сне отцу шепотом, все идет и без Женьки, а ему кажется, что без него тут все развалится. Отец косится на меня, его лицо очень близко, и я могу рассмотреть мелкие сосудики в белках его глаз. Он прикладывает палец к губам, и я понимаю, что он не советует мне говорить о Женькиной смерти, чтобы другие не услышали, и думаю, что отец прав, они не должны знать о том, кто из нас умер. Тут оказывается, что мы с отцом стоим перед домом, дом еще недостроенный, каким он был лет шесть назад. «Маме позвони, – говорит отец, – она волнуется, как ты здесь». Я начинаю искать телефон и вспоминаю, что оставил его в доме, но дом недостроенный, и это почему-то мешает мне войти и взять телефон. Во сне мне кажется совершенно очевидным, что взять мобильник из недостроенного дома невозможно, я хочу объяснить это отцу, но он не слушает меня, он выходит за ворота, я спешу за ним и вижу, что он идет по обочине дороги, он идет на станцию, чтобы вернуться в Москву электричкой, а мимо несутся машины, и любая может задеть его и сбить, я пытаюсь крикнуть ему, чтобы он вернулся, чтобы шел осторожно, подальше от машин, но не решаюсь кричать, потому что, если закричать на совете директоров, меня сочтут окончательно сошедшим с ума алкоголиком, а отец все идет по обочине, и машины свистят мимо, и я не могу крикнуть, что звонить матери не обязательно, потому что ведь она тоже умерла, отец просто забыл…

Я знаю, что видеть во сне покойных родителей – это к скорой встрече с ними. Я лежу в полумгле, сквозь шторы уже начинает пробиваться серый рассвет, сердце проваливается и суетливо колотится после каждого провала, а я все вспоминаю, как отец шел по обочине и машины проносились мимо. Постепенно страх становится невыносимым, я встаю, босиком, натыкаясь на мебель, шлепаю к шкафу, отпираю, стараясь не щелкнуть ключом на весь дом, бар, освещаются, сверкают бутылки, стаканы и рюмки, я наливаю коньяку, хотя хочется виски, но коньяк вроде бы действует лучше, делаю большой глоток и жду результата.

Пока результат не наступил, я думаю о вещах, о том, как быстро пропал интерес к ним, как только они появились. Не то чтобы я теперь не замечаю вещи, их мелкие детали, их прелесть, но я перестал желать их, жаждать обладания, как жаждал раньше, в молодости, когда всем существом хотел каждую пуговицу какого-нибудь случайно отрытого в комиссионке пиджака. Это была – теперь я понимаю – задержавшаяся детская любовь к мелочам, та любовь маленького человечка к соразмерному, которая когда-то заставляла с нежностью рассматривать шляпку каждого обойного гвоздя, которыми окаймлялась кожа на спинке кресла в дядипетинои комнате. Шляпки, маленькие латунные цветы, притягивали взгляд, и я их рассматривал часами, с горечью замечая, что некоторые немного покорежены молотком.

и вот еще что, думаю я: любовь к вещам, ко всем этим рубашечкам, выцыганенным у иностранцев, была другой стороной ненависти к миру, в котором жил и в котором этих вещей всегда недоставало, в котором они становились вестниками другой жизни. А теперь вокруг все есть, вокруг меня вещей столько, сколько я не могу запомнить, и с этим миром они уже не враждуют, мир изменился еще больше, чем я. Мне и сейчас нравится рассматривать вещи, особенно по привычке одежду и – это возникло в жизни гораздо позже, чем тряпки и, наверное, поэтому привлекает меньше – машины и оружие. Но я, стоит засмотреться на какой-нибудь пиджак в витрине на Монтенаполеоне или Риджент-стрит, оглянуться на промелькнувший по встречной полосе «ягуар», тут же вспоминаю, что уже ничего не нужно, потому что все, чего мне когда-то нестерпимо хотелось, у меня уже давно есть. И жгучее наслаждение неутоленного желания сразу проходит.

Собственно, то же самое и в то же время – в последние пять – семь лет – случилось и с женщинами.

Снова замирает и дергается в груди, но теперь страха уже нет, ощущение пустоты в желудке прошло. Я наливаю еще полрюмки, проглатываю, надеваю халат и иду в Нинину спальню.

Там, как всегда, отдернуты шторы и заоконный рассеянный свет заливает все.

– Доброе утро, – говорю я, подходя к большой кровати, посреди которой на боку, натащив на себя одеяло до подбородка, лежит моя жена.

Нина молчит, хотя глаза ее открыты и она смотрит на меня.

Я уже давно стараюсь не задумываться над тем, почему она столько лет не отвечает мне – то ли слышать стала хуже, то ли решила больше не пересиливать себя, то ли просто не понимает моих слов. Она действительно прибавляет громкость, когда смотрит телевизор, но молчит, конечно, не только из-за глухоты. Главная болезнь, считает ее врач, возможно, вообще не проявилась бы отчетливо, не случись того, что случилось тогда. Врач думает, что она и раньше была немного аутичной, наверное, именно это чувствовала мать, считавшая ее холодным человеком. И мне хочется тоже думать, будто Нина действительно больна, хотя я знаю, что с другими она разговаривает, иногда даже очень охотно и всегда громко, – но если меня нет рядом. Молчит она со мной да еще с Ленькой и его женой – с сыном она перестала разговаривать вскоре после того, как он женился. Поэтому я, конечно, не верю в болезнь, я знаю, что у ее молчания есть действительные причины и они проявили не болезнь, а редко встречающееся свойство характера – Нина не умеет забывать. Но я стараюсь не думать об этом, как и о том, какое лицо я вижу в зеркале, бреясь.

– Доброе утро, – повторяю я и, не дождавшись ответа, выхожу и спускаюсь на первый этаж.

Там уже пахнет кофе, и скоро этот запах заставит Нину подняться, она тяжело, крепко держась за перила, сойдет по лестнице, и мы сядем завтракать, так и не поздоровавшись после ночи.

В доме все делает Гена, невысокий и кажущийся щуплым человек не то тридцати, не то пятидесяти лет на вид. Полуседые длинные волосы он собирает на затылке в пони-тэйл, в левом ухе носит маленькую серьгу колечком и круглый год ходит в черной кожаной куртке-косухе, надевая под нее майку или свитер в зависимости от погоды. Поэтому издали его можно принять за мальчишку, и многие удивляются, видя его вылезающим из-за руля моей машины. Спит Гена в маленькой комнате, дверью в которую заканчивается коридор первого этажа. Я никогда не захожу к нему, но знаю, что там нет ничего, кроме узкой койки, вешалки на стене и тумбочки, на которой лежит дембельский альбом в бархатном алом переплете. На первой странице альбома его фотография в выгоревшей добела еще не камуфляжной гимнастерке с двумя медалями над левым карманом и в парадном голубом берете, на заднем плане горы, кажущиеся декорацией, внизу выцарапано по эмульсии «Кандагар-88». Выглядит на фотографии Гена точно так же, как сейчас, только серьги в ухе нет и волос из-под берета не видно.

Числится он моим шофером и охранником, но я доплачиваю из своих к тому, что ему платит компания, и он готовит завтрак, варит суп, который остается Нине на день, ставит тарелки в посудомойку, а днем, пока ждет меня, успевает купить продукты и аккуратно разложить пакеты в идеально пустом багажнике. Он же нанимает женщин, которые время от времени приходят из ближнего поселка делать в доме большую уборку.

Вечером, когда мы возвращаемся домой, он тормозит в переулке возле Патриарших перед маленьким, открывшимся еще на заре новых времен ресторанчиком, в который любили ходить мы с Ниной, в те годы еще пытавшейся все забыть. Теперь у этого заведения даже названия, кажется, нет, но готовят в нем прилично. В ресторане он берет, раскладывая по судкам и термосам, ужин на троих, судки ставит на пол рядом с собой, перед передним пассажирским сиденьем, а я сижу сзади, съежившись в правом углу, дремлю, слушаю Питерсона или что-нибудь из нового, безликого, но приятного джаза – диски покупает тоже Гена, довольно точно уловивший мой старомодный вкус.

Раз в неделю, наварив супу, Гена берет выходной на сутки, за рулем его заменяет водитель разгонной машины, которому все равно делать нечего – у всех, кроме меня и Игоря, начальников в компании по два шофера и не по одному автомобилю, так что разгонная почти никогда не требуется. Я знаю, что свободные сутки Гена проводит в Железнодорожном, откуда он родом, но кто у него там – родители или женщина, – понятия не имею, он никогда ничего не рассказывает, да и вообще почти не разговаривает, к счастью. Правда, один раз утром, спустившись в столовую позже обычного, я слышал, как он обращался к Нине и она отвечала, думая, вероятно, что меня нет поблизости. Говорили они, конечно, о погоде и собаках. Когда я вошел, она замолчала на полуслове, будто кто-то ее выключил, а Гена, как мне показалось, даже смутился. Сделав вид, что ничего не слышал, я кивнул ему и сел за стол.

Сегодня мы должны выехать на полчаса раньше обычного, я собираюсь порыться в документах до того, как все начнут сходиться, поэтому Гена выходит из кухни почти готовым к отъезду – без куртки, но уже в надетой поверх свитера желтой кожаной амуниции, удерживающей под мышкой кобуру. Он несет поднос с кофейником, молочником, чашками и бутербродами на небольшом блюде, увидев меня, чуть заметно наклоняет голову – это можно принять и за поклон слуги, и за фамильярный кивок приятеля. Оставив поднос в столовой, он возвращается на кухню и приходит оттуда с маленькой кастрюлькой овсяной каши. Овсянка утром – единственная моя полезная привычка, следовать ей нетрудно, я люблю это ощущение обволакивающего тепла, к тому же каша нейтрализует выпитое с утра.

Волочась по полу, путаясь под ногами, снуют собаки – у нас живут три таксы. Иногда Нина молча показывает на какую-нибудь из них, обращая мое внимание на необычное выражение морды или учиненную втихую каверзу. Совместным умилением без слов наше общение заканчивается.

Нина входит в столовую, когда я уже покончил с кашей и допиваю кофе. Она смотрит мимо меня со ставшим теперь постоянным выражением сдержанной любезности – прежде, когда мы еще появлялись вместе на людях, она смотрела так на случайно встреченного неблизкого знакомого. Подвинув стул, чтобы не сидеть напротив меня, она устраивается за дальней узкой стороной стола. Немедленно появившийся Гена наливает ей кофе, подвигает молочник и бутерброды. Глядя перед собой, прищурившись, словно она хочет что-то рассмотреть на дальней стене, Нина глотает кофе и жует кусок сыра, снятый с хлеба. Минут через пять я оставляю ее за столом и поднимаюсь к себе – бриться, принимать душ и одеваться. У меня на это есть по меньшей мере полчаса, и можно не торопиться.

В зеркале над умывальной раковиной я поневоле рассматриваю то, что рассматривает каждый мужчина, пока трехлезвийный «жиллетт» понемногу сдвигает со щек густую и липкую синтетическую пену. Я вижу частую седину, от которой волосы на висках – собственно, только там они и остались – кажутся на таком расстоянии просто серыми. Я вижу повисшие по бокам подбородка мешки, как у старого Гинденбурга на серебряной монете – интересно, куда делись эти монеты и огромные разноцветные купюры, которых была полная коробка от леденцов, вся эта коллекция, которую собирал лет До десяти? – и вспоминаю, что называются такие мешки не то брылья, не то брыла. Я вижу не разглаживающуюся никогда вертикальную двойную морщину между бровями, ставшими густыми и длинными, как у полоумного генсека – Боже, нету этого генсека уже двадцать лет! Я вижу мелкие сосудики на носу и сильно шелушащуюся кожу в складках, идущих от ноздрей вниз до самых брыльев. И главное, что я вижу, – рассматривающие все это глаза, они выражают напряженное бессмысленное внимание, как глаза любого человека, глядящего в зеркало, но сквозь внимание проступает то, что я больше всего не хочу видеть: выражение обиды и презрения. Это выражение заставляет знакомых при встрече спрашивать, что у меня случилось. И что могу ответить я им? Что презираю себя, а обижен на жизнь, которая сделала меня тем, кто я есть, – пустым, лживым и бесчувственным стариком, а ведь совсем недавно я был молод, и тогда пустота и лживость еще не пугали, еще казалось, что можно жить с ними, но испытывать настоящие чувства, что пустота и жизнь совместимы, что можно любить, иметь друзей и пустота и ложь не поглотят их, но пустота и ложь, оказалось, поглощают все. Что могло заполнить пустоту? Ну, наверное, вера, но она пришла слишком поздно, поздно. Да и вера ли действительно – то, что пришло? Я не знаю. И как можно было избежать лжи? Я уже давно понял, что не правда противоположна лжи, а жестокость, потому что правда и есть жестокость и только жестокие люди могут не лгать никогда, потому что им не жалко тех, кому они говорят правду. Чтобы стать хирургом, надо иметь жестокость, без которой не воткнешь нож в живую плоть. А обычный человек прикладывает к больному месту теплое.

Я стою под душем, закрыв глаза, и единственное, чего мне хочется, – вернуться в кабинет, где не убрана постель с дивана, лечь на левый бок, почему-то вопреки всякой логике сердце меньше чувствуется, когда лежишь на левом боку, натянуть одеяло до самого верху, прикрыв углом затылок, скорчиться в позе эмбриона, которую, как я где-то недавно прочел, предпочитают люди, испытывающие страх перед миром, и лежать в полумгле, лежать, лежать… Вместо этого я долго досуха вытираюсь и иду одеваться.

Теперь, когда я могу купить любую одежду, какая понравится, приличия заставляют меня всегда носить белую рубашку с шелковым неярким галстуком и темный костюм из тонкой шерсти. В этой униформе есть своя прелесть, можно получать удовольствие от качества ткани и шитья, но мне уже давно наскучили эти мелкие радости. Я беру рубашку с широким твердым воротником, лежащую сверху стопки привезенных вчера из прачечной, снимаю с плечиков один из трех сшитых прошлой осенью на Сэвил Роу костюмов, все три были готовы к концу недели, которую провел тогда в Лондоне. Вспоминать эту неделю не хочется, но уже не остановишься – я повязываю перед зеркалом в гардеробной один из купленных тогда же галстуков, светло-синий, в мелкий серебристый ромб, и терзаю себя, вспоминая унижение, которое вытерпел в комнате для переговоров принадлежащего арабам нелепо дорогого, огромного и отвратительного отеля недалеко от Белгрэвии…

Зачем на переговоры взяли Игоря, было непонятно, технический директор, занимающийся только производством, был совершенно не нужен на этой встрече. Теперь он сидел, далеко отодвинувшись от стола, толстый, нескладный, в дорогом итальянском костюме, который на нем выглядел дешевой тряпкой, и качался на задних гнутых ножках тяжелого стула – мебель в комнате была уродливая, стилизованная под старинную, но явно новая, и настоящая темно-красная кожа обивки на ней казалась искусственной.

Стул скрипел.

Рустэм, сидевший во главе стола, недовольно покосился на скрип и громко сказал: «Слушай, перестань! Не делаешь ни хера, так хоть веди себя прилично».

Сухое, словно нарисованное тонко отточенным карандашом, обтянутое чистой смуглой кожей лицо, безукоризненный гладкий вишневый галстук на светящейся голубоватой белизной рубашке, тончайшая синяя шерсть пиджака облегает плечи без единой складки, словно приклеенная, – кто бы подумал сейчас, что двенадцать лет назад этот весьма известный среди имеющих дело с русскими сырьевой экспортер был бухгалтером стройуправления и внештатным инструктором райкома комсомола, ходил в одном мятом сером костюме круглый год, галстук снимал через голову, не развязывая, а с Киреевым, опытным и уважаемым в маленьком сибирском городе инженером, говорил робко, тихим голосом советовался о перспективах посреднического кооператива.

Переводчик напрягся – переводить сказанное Рустэмом он, конечно, не стал, но голландцы, похоже, смысл и так поняли, во всяком случае самый молодой из них понял точно, он в Москве бывал часто и подолгу и даже в гостинице сам объяснялся. Минуту стояла тишина, потом положение попытался исправить Ромка Эпштейн, начальник плановой службы, типичный ботаник на вид, которому модные круглые очки только придавали сходство с отличником-десятиклассником, – он быстро затрещал на своем безукоризненном английском о сроках и распределении объемов по месяцам, голландцы охотно включились. Киреев со стуком опустил стул на все четыре ножки и сидел молча, круглое лицо его пошло пятнами, длинный нос-клюв покраснел сильнее обычного.

Я наклонился к Рустэму и, понизив голос, но внятно, сказал то, что еще за минуту до этого и в мыслях не решился бы сказать. «Хам ты, Рустэм, – сказал я, – был ты комсомольским хамом, им и остался». Говоря это, я одновременно улыбался голландцам, как бы извиняясь, что каким-то деловым замечанием отвлекаю внимание президента компании.

Рустэм, надо отдать ему должное, лица не потерял. Продолжая слушать с выражением напряженного внимания разговор Ромки с партнерами, как бы ожидая перевода, он шевельнул углом рта, и я отчетливо расслышал его ответ. Ответ был достойный. «Пошел отсюда на хуй, дурак старый, – сказал Рустэм, – в Москве разберемся с тобой».

Я отодвинул стул, поклонился в пространство и вышел.

В пустом лобби я попросил трипл скотч но айс, выпил, к ужасу бармена, виски разом, сел в низкое бархатное кресло перед обширным столиком, сверкающим полированной столешницей светлого дерева, и закурил. Сердце дергалось и замирало, дышать было трудно, будто грудь сдавливала слишком тесная одежда. Я вытащил из кармана пиджака упаковочку какого-то очередного лекарства, названия которых уже не запоминались, и проглотил маленькую продолговатую таблетку, не запивая.

Минут через десять в лобби появился Игорь. Подойдя ко мне со своей дурацкой расплывчатой улыбочкой, он махнул рукой, показывая куда-то вверх и в сторону: «Перерыв там…»

Я с трудом, сильно опираясь на подлокотники, выбрался из кресла, потащил Киреева к бару, попросил уже два тройных виски, чего бармен долго не мог понять, но наконец мы получили выпивку, хлопнули, и я повел Киреева смотреть Гэвил Роу. Вот тогда-то я и заказал у Хантсмэна три костюма и Киреева уговорил заказать хотя бы один, а потом мы вернулись в отель, забрали вещи и переехали в маленькую дешевую гостиничку возле Пэддингтонского вокзала, известную мне с первых приездов, и больше в Лондоне уже не виделись ни с Рустэмом, ни с Ромкой Эпштейном, только Валера Гулькевич, наш финансист, разыскал каким-то образом нашу ночлежку и пытался нас уговорить пойти к Рустэму и все уладить, но я сказал, что до Москвы разговаривать не буду…

Я заглядываю в комнату Нины. Она смотрит по телевизору утренний сериал, который смотрит всегда, он действительно лучше других, только я удивляюсь, как пожилой и нездоровый человек может спокойно целый час слушать бесконечные разговоры о болезнях и смертях. Мне, например, это было бы невыносимо. Я прощаюсь с Ниной до вечера, она не отвечает, и я опять не могу понять, то ли она не слышит из-за телевизионного гомона моего голоса, то ли не хочет отвечать. Потом я беру оставленный с вечера на лестничной площадке серебристый алюминиевый кейс, который постоянно таскаю с собой, хотя дома почти никогда не раскрываю, и спускаюсь – лаково выбритый, пахнущий «Эгоистом» от Шанель, хорошо одетый, с темно-синим тонким пальто через руку деловой человек. Наверное, никто не смог бы, глядя на этого господина, предположить, что внутри у него каша из растерянности и страха да еще отчаяние оттого, что теперь уже ничего не успеешь исправить.

Гена не открывает мне дверцы, хотя еще не сидит за рулем, а стоит рядом с машиной со своей, левой стороны. Он знает, что я не люблю, когда передо мной распахивают дверь машины и потом захлопывают ее, – я боюсь, что мне прихлопнут руку, потому что влезаю с трудом, долго втягиваюсь в нутро, устраиваясь удобно. Умостившись наконец, я сам притягиваю дверцу.

Тонкий слой нападавшего за ночь – возможно, последнего этой зимой – снега покрывает весь двор, молодая яблоня возле подъезда торчит из него сиротливо, как шея подростка из слишком широкого воротника. Асфальт аллеи, обсаженной низкими елками, уже расчищен, мой сильно не новый «шестисотый» тяжело шуршит, на минуту останавливается перед воротами, Гена возится с пультом, ворота едут в сторону, выехав, мы притормаживаем, снова короткая возня с пультом, ворота закрываются, и через пять минут мы уже выбираемся на Рублевку и несемся к городу в потоке таких же «мерседесов» и «ауди», которыми вечно забита эта узкая дорога богатых. Может быть, кто-то из них, стоя по вечерам в здешних пробках, тоже вспоминает, что скорее верблюд пройдет в игольное ушко, чем богатый в Царствие Небесное, – во всяком случае, я вспоминаю об этом всегда и усмехаюсь, участвуя в этих постоянных репетициях просачивания.

И добро бы рай ждал нас в конце пути – но мы протискиваемся в ад.

Я прислушиваюсь к дергающемуся и замирающему сердцу, дремлю, слушаю быстрый, скользящий рояль Питерсона, постепенно сердце успокаивается, я засыпаю крепко, мне даже снится что-то неуловимо приятное, потом я просыпаюсь и вижу, что мы уже разворачиваемся у Никитских ворот и протискиваемся по узкому переулку к стеклянному кубу главного входа конторы.

Охранник почтительно, с именем-отчеством, здоровается. Бездумно разглядывая свое отражение в темном зеркале, я поднимаюсь лифтом на последний этаж, иду по пустому тихому коридору, разминая чрезмерно широкими шагами затекшие в машине ноги. В кабинете проветрено, но запах вчерашнего табачного дыма не исчез. Я бросаю пальто на диван – потом придет секретарша и повесит в шкаф, сажусь за стол, вытаскиваю из кейса бумаги, а кейс ставлю на пол рядом с креслом, запускаю компьютер… В это время, когда я работаю в пустом здании, даже сердце мне обычно не докучает, оно вообще оставляет меня в покое, стоит на чем-нибудь по-настоящему сосредоточиться. Но сегодня оно продолжает дергаться, и через несколько минут я закуриваю, откидываюсь на спинку кресла, закрываю глаза – работать в таком состоянии все равно невозможно – и пытаюсь вспомнить, с чего же началась нынешняя беспросветная жизнь.




Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   23   24   25   26   27   28   29   30   ...   38


База данных защищена авторским правом ©vossta.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница