Все поправимо: хроники частной жизни


Глава одиннадцатая. Путешествие



страница37/38
Дата05.03.2019
Размер5.43 Mb.
1   ...   30   31   32   33   34   35   36   37   38

Глава одиннадцатая. Путешествие

В Шереметьеве, как всегда, полутемно – почему-то они выключают половину ламп в сотах низкого потолка. Толстая тетка в аэрофлотовской форме, стоящая в дверях VIP-зала, смотрит на нас с Киреевым подозрительно, хотя уж должна бы привыкнуть, что теперь сюда идут не солидные люди в мятых партийных костюмах и квадратных макинтошах, а кто попало, вроде нас. Купи билет первого класса, если денег не жалко, да и пожалуй в «зал официальных делегаций», как он называется до сих пор.

Я в дорогу оделся не по возрасту – старая, правда, когда-то очень дорогая кожаная куртка, джинсы, кроссовки… И даже черную бейсболку натянул, козырек которой затеняет поллица, – я не хочу здороваться со знакомыми, которые в аэропорту будут почти наверняка. Темный костюм, туфли и рубашки, которые мне понадобятся там, лежат в большом складном кофре, его я сразу сдаю в багаж, оставив себе только маленькую сумку с бумагами, ее я не выпускаю из рук, кожаная петелька на всякий случай надета на запястье.

Киреев приехал меня провожать, еле успев переодеться после рыбалки. Пиджак плохо сходится на его животе, из расстегнутого ворота рубашки-поло вылезает короткая багровая шея, и лицо тоже красное – кожа обветрилась. В целом же он выглядит провинциальным воротилой, олигархом областного масштаба, и я в своем бандитском прикиде мог бы сойти за его шофера или охранника, но билет выписан на меня.

Тетка хмурится, но пропускает меня вместе с провожающим, и мы сразу идем в виповский буфет. Берем по двойному виски – ну, выпивкой с утра здесь никого не удивишь – и садимся в кресла в углу, так что от входа нас почти не видно.

– Ну, давай на дорожку. – Игорь поднимает стакан, но не дотягивается, чтобы чокнуться, ему трудно приподняться из низкого мягкого кресла. – Чтобы все путем…

Мы делаем по глотку, закуриваем и молчим. До вылета еще больше часа, мы специально приехали пораньше, чтобы поговорить, но говорить не о чем, все ясно. И чем дольше мы молчим, тем труднее произнести хотя бы слово.

– А помнишь, когда-то мы рассуждали о том, что у нас внутри? – Киреев наконец заговаривает первым, и я изумляюсь, что он вспомнил те наши споры чуть ли не полувековой давности, я и сам в последнее время думаю об этом же. – Женька стоял на том, что душа есть, а снаружи ничего нет, одни иллюзии, а ты, наоборот, говорил, что нет никакой души, пустота, только эти, рефлексы, ну, жрать хочется, например…

– Я помню… Видишь, как вышло… – Я начинаю нервничать, допиваю виски одним глотком и оглядываюсь на стойку, но идти за добавкой пока лень. – Женька с его детским солипсизмом…

– Вечно ты, Солт, дурацкими словами разговор портишь, – раздраженно перебивает Киреев и, с трудом выдравшись из кресла, идет к стойке.

Я сижу, не оборачиваясь, слушаю, как он по-простому, «по-рабоче-крестьянски», как сказал бы Женька, шутит с буфетчицей, и та смеется… Великий человек Киреев. Возможно, он и сам это знает, только придуривается, притворяется пришибленным…

– Так вот, Женька-то первым из нас убедился, что внешний мир существует, – упорно продолжаю я, когда Игорь возвращается с двумя стаканами и усаживается напротив. – Этот мир его и убил… А я теперь все чаще думаю, что чепуху я болтал насчет пустоты. Смотри, вот прошла жизнь, а мы остались, какие были, как будто сидим сейчас в нашем «штабе» в Заячьей Пади, помнишь?

– Ну… – Киреев смотрит на меня испуганно, как будто я заговорил о чем-то опасном. – Ну, помню, конечно… Ну, правильно, я ж то же самое и говорю…

– Ничего ты не говоришь, только пыхтишь, – усмехаюсь я, – пыхтишь, ханку жрешь с утра…

– Непьющий нашелся, – успевает вставить он.

– …и к девчонкам клеишься, – заканчиваю я. – И вот, раз мы остались с тобой такими же, как были, то не следует ли из этого, что все случившееся за эти пятьдесят лет нам только приснилось? Будь у нас внутри пустота, как я, дурак, когда-то думал, так она наполнилась бы этим говном, которого мы за полвека наглотались… Так, может, то, что внутри нас, только оно и существует? А снаружи просто призраки бродят, фантомы? А, Кирей?

Он молчит, по-стариковски жует губами, и лицо его делается непривычным – такую глубокую скорбь я прежде видел на этом оставшемся конопатым до старости блине только однажды…

– Я, Солт, тут додумался как-то вообще до хрен его знает чего, – говорит он после долгой паузы. – Знаешь… Ну, в общем, примерно так: сначала, когда рождаешься, никакой души нет. А потом она начинает… ну, как бы расти… не ржи, идиот, слушай, что тебе говорят! И вот у нас она росла вместе, как бы одна… потому что мы все время были вместе, ты, Нинка, я, Женька тоже, потому что с ним сошлись, когда еще дураками были молодыми, еще росла наша общая душа, понял? И вот Женьки нет, как будто от этой души куска нет, понял, а остальное… ну, не делится, да? Потому ты, хоть и кобель, с Нинкой никогда разойтись не мог. Скажешь, нет?

– Не скажу. Потому что, наверное, ты прав. – Я сижу, совершенно потрясенный его монологом. Вот тебе и Киреев. – Я и сам так думаю… Это грустно, Кирей?

– Ни хера не грустно. – Он упрямо, даже с каким-то ожесточением трясет головой. – Ни хера не грустно, потому что, если б не было этой общей… ну, души, мы вообще все с ума посходили бы от тоски, а так, видишь, живем, вот сидим, выпиваем…

– С утра, – подхватываю я, пытаясь уже взять шутливый тон, но Игорь отмахивается от меня и продолжает:

– А Нинка… она, конечно, все основания имеет, но все-таки зря она с тобой молчит. – Он смотрит в сторону, потому что понимает, что мне совсем не хочется говорить об этом. – Потому что другие за эти годы развелись по три раза, а ты из своих загулов всегда к ней возвращался… значит, делал выбор, правильно? И получается, что ты после всех разводов просто снова на ней женился…

– Поздно об этом, – уже решительно прерываю я его. – Первая жена, она же и последняя… Только ей от этого не легче. Все, пора мне, вон на посадку уже ведут.

Мы торопливо допиваем, и он провожает меня до выхода в узкий стеклянный коридор, по которому уже тянется редкий поток пассажиров моего рейса.

– Не успел сказать, – на ходу шепчет он, и я едва разбираю слова, – главное не успел… Слышишь, Солт? Главное: я сдался. Завтра поговорю с Рустэмом, попрошу накинуть пару – и все, сдаюсь. Понял?

– Понял, понял. – Я спешу ответить, потому что тоже не сказал ему главного, не до того было в нашем разговоре. – Я тоже сдаюсь, Игорь, еду готовить почву, понял? Позвони мне перед тем, как с Рустэмом говорить, детали обсудим, ладно?

Мы наскоро обнимаемся. Уходя по стеклянному коридору, я оглядываюсь и вижу его нелепую фигуру, он машет мне рукой, и живот выезжает из распахнувшихся пол пиджака.

В полете я сильно добавляю за завтраком и просыпаюсь уже в Праге. Самолет, переваливаясь и медленно разворачиваясь, рулит по полю к зданию аэропорта, в иллюминаторы лупит жаркое солнце, и народ суетливо достает сумки из верхних багажных ящиков.

Мне не в первый раз приходится испытывать похмелье среди дня, разбитого коротким сном, – в голове звенит, во рту сухо и горько, хочется немедленно вымыться и переодеться, потому что рубашка пропиталась пьяным потом и успела высохнуть на теле… Но в этот раз дискомфорт какой-то особый, такое чувство, что за шиворот настригли волос. Странно…

Возле транспортерной петли, на которой выползают из аэропортовских недр косо лежащие чемоданы и сумки, толпится весь рейс, первые удачники бросаются и выхватывают свою добычу. Я жду появления кофра, проклиная новомодные правила, запрещающие курить в международных аэропортах, неприятное чувство усиливается, и вдруг я понимаю, в чем дело: кто-то внимательно смотрит на меня.

С раздраженным видом, даже махнув для выразительности рукой, я отхожу от транспортера, будто мне надоело ждать, и отправляюсь в туалет. В душном кафельном пространстве долго находиться невозможно, но я запираюсь в кабинке и, нагло попирая цивилизованные установления, закуриваю.

От первых затяжек начинает кружиться голова, но мозги каким-то непонятным образом проясняются, и я хватаюсь проверять содержимое маленькой сумочки, висящей на запястье. В самолете я ни на одну секунду с ней не расставался, ел, не снимая с руки кожаной петли, но наблюдательного человека это могло только привлечь – спал я крепко, тихонько расстегнуть молнию при достаточной квалификации было нетрудно…

Слава Богу. Все бумаги на месте и лежат вроде бы в том же порядке, в котором я их уложил. Хорошо…

Теперь пора проверить, действительно ли за мною следят.

Сам по себе факт слежки никакого удивления у меня не вызывает, причины у Рустэма – или даже у тех «серьезных людей», с которыми он теперь повязан, – имеются, а рассчитывать, что моя конспирация хоть сколько-нибудь существенно усложнит их задачу, наивно. Переоделся, дурачок, и билеты сам купил, подпольщик…

Я выхожу из сортира и сразу вижу, что не ошибся. Возле опустевшей, бессмысленно ползущей транспортерной ленты, на которой остались только мой валяющийся на боку кофр и какой-то студенческий рюкзачок, вертится парень, одетый, как мой двойник: кожаная куртка, джинсы, кроссовки… Собственно, так одеваются почти все мои соотечественники в путешествие. Вид у него озабоченный, он откровенно смотрит в сторону туалета, где я провел по крайней мере десять минут, и мы сразу встречаемся с ним глазами.

Все ясно, непонятно только, почему послали такого непрофессионального мальчишку.

Он резко поворачивается, подхватывает свой рюкзак и спешит к выходу из багажной зоны.

Перекинув через плечо ремень кофра, не спеша, иду следом и я.

Странно… Такую слежку можно установить с единственной целью: чтобы продемонстрировать объекту, что он находится под наблюдением. А зачем им это? Если они догадываются о цели моей поездки, то такая слежка имеет только один смысл: они хотят помешать мне сделать то, что я наметил. Я обнаруживаю наблюдение и просто возвращаюсь в Москву, а они не получают никаких дополнительных сведений о моих заграничных интересах… Нет, вряд ли их устраивает такой результат.

Впрочем… Есть вот какой вариант: паренек просто придуривается. Сейчас он уже уверен, что я проникся пренебрежением к его профессиональным возможностям, – и, в общем, почти так и есть. Значит, приложив минимум стараний, я от него «отрываюсь» – то есть думаю, что оторвался, – и, уверенный в том, что позади чисто, начинаю заниматься своими делами, и тут-то он начинает играть не в поддавки, а по-настоящему. Например, продолжает слежку, но уже всерьез, не крутясь демонстративно на глазах. Может элементарно изменить внешность, это ему тем более нетрудно, что все предпосылки для этого есть: сейчас он длинноволосый и небритый студентик, а в следующий раз может появиться прекрасно подстриженным, чисто выбритым, в деловом костюме, и черта с два я его узнаю…

Ну, ладно, посмотрим, в чьей жопе больше детства играет.

Я становлюсь в маленькую очередь к окошку обменника – нужны местные деньги, в моих обстоятельствах платить карточкой будет не всегда удобно, наверняка потребуется рассчитаться с кем-нибудь наличными и быстро. Разбив мысленно зал на зоны, последовательно изучаю пространство. Парня с рюкзаком нигде нет… Может, я все придумал, никто за мной не следит?

Но, выйдя из здания, я его немедленно обнаруживаю – он болтается между остановкой автобуса и стоянкой такси, как бы не решаясь сделать выбор. Чтобы пройти к тому месту, где можно сесть в машину, мне приходится разминуться с ним, глядя в сторону, он торопливо уступает дорогу. Очередник-таксист на новеньком «глазастом» – круглолицый вислоусый мужик, совершеннейший персонаж Гашека – подъезжает к ногам, проворно выскакивает из-за руля и грузит мой кофр в багажник. Я отчетливо и излишне громко называю ему адрес «Отель «Адрия» и боковым зрением вижу, как мой топтун садится в следующее такси. Это уже не слежка, а открытое наблюдение, вроде того, которое устраивала когда-то наша Лубянка за наиболее скандальными диссидентами… Интересно, как он договорится с пражским таксистом, чтобы тот ехал за моей машиной, – здесь русских не любят еще с шестьдесят восьмого года, а теперь вдобавок и опасаются нашей мафии.

Возле подъезда давно мне известной, довольно симпатичной гостиницы в нижнем конце Вацдавской площади мой Швейк тормозит. Пока он достает кофр и благодарит – почему-то по-немецки, неужели не распознал бывшего оккупанта? – за чаевые, я оглядываю место действия. Жарко, бродят толпы туристов в ярких майках и шортах, и я, в моей кожанке и джинсах, потный и уже обросший после бритья на рассвете седой щетиной, чувствую себя грязным пятном, которое оставляет немытый палец на картинке из глянцевого журнала. Когда-то, в первых поездках на Запад, это чувство не покидало меня – как бы ни оделся, всегда оказывался одетым слишком тепло и мрачно. Потом, когда стал летать только первым классом, в полном комфорте, когда в дорогу начал надевать деловой костюм из тонкой прохладной шерсти, приличный в любую погоду, это чувство забылось…

Швейцар вопросительно смотрит на меня, но я не вхожу, ожидая, когда подъедет мой сопровождающий, – я придумал, как не просто оторваться от него, но оторваться поиздевавшись.

Наконец его машина останавливается перед подъездом, и он оказывается вынужденным выйти прямо в мои объятия. Выбора у него нет, и, стараясь не встретиться со мною взглядом, он быстро проходит в вестибюль.

И тогда я, не торопясь, снимаю куртку – жарко уже невыносимо, – перекидываю через плечо ремень кофра и, навьюченный, как верблюд, начинаю двигаться в сторону ратуши.

Даже если мальчишка немедленно бросится за мною, преследовать меня более или менее незаметно ему будет невозможно: путь мой лежит по извилистым, узким и забитым народом улочкам, здесь ему придется идти прямо за моею спиной, чтобы не потерять из виду. К тому же я через каждые десять шагов останавливаюсь, перекладываю в другую руку куртку, перевешиваю кофр на другое плечо – как бы в изнеможении, хотя ноша не такая уж тяжелая. При этом я затравленно, как и подобает еще не нашедшему приют туристу, оглядываюсь по сторонам, вытираю пот со лба, в общем, демонстрирую беспомощность. Впрочем, не забываю бдительно следить за крепко прижатой к груди маленькой сумкой – ее петля по-прежнему на моем запястье, но в толпе могут срезать за милую душу, здесь полно балканского, растекшегося в последние годы по всей Европе ворья…

На площади я сажусь за столик в ближнем к ратуше открытом кафе, ставлю кофр рядом на брусчатку, вешаю куртку на спинку стула, беру маленькую кружку пива – я не фанатик, как большинство, этого напитка, да и наливаться жидкостью в моем положении не стоит – и, блаженно вытянув ноги, смотрю, как и все вокруг, на часовую башню, ожидая появления резных фигур, которые одна за другой должны выехать из дверок в циферблате вместе с боем курантов… Впрочем, на самом деле рассматриваю я не башню, виденную мною десятки раз, а толпу перед ней. Почему-то я уверен, что, если мой преследователь здесь появится, я его сразу замечу.

Наконец часы начинают бить, толпа застывает, задрав головы, дверцы распахиваются, и в высоте начинается хоровод раскрашенных рыцарей, священников, каких-то толстяков, выплывает смерть с косой… Туристы аплодируют – западные люди любят аплодировать по любому поводу.

Мне же пора, передохнув, продолжить осуществление своего плана. Я оставляю деньги за пиво под кружкой, подхватываю поклажу и иду через площадь к ее противоположному краю, протискиваясь через толпу, переместившуюся теперь к духовому оркестру, наяривающему штраусовские вальсы и почему-то старые советские песни.

Все складывается, как я и планировал: старинные автомобили-кабриолеты, сверкающие лаковыми кузовами и медью фар, стоят на своем месте. Я всегда задавался вопросом, настоящие ли это раритеты или хорошие подделки, изготовленные недавно для потребностей туристического бизнеса, но шоферы клялись, что настоящие, – впрочем, ухмыляясь при этом. Если подделки, то безукоризненные: и окраска совсем другая, чем на современных машинах, и огромные плетеные корзины прицеплены сзади в качестве багажников, и толстая потрескавшаяся кожа сидений впечатляет, и рули на старинный манер справа…

Я отдаю шоферу сто пятьдесят крон и отправляюсь в экскурсию по старинной Праге. Солнце печет отчаянно, экипаж гремит и пыхтит, мы едем по старым еврейским кварталам, проезжаем знаменитую синагогу, возле которой фотографируются вездесущие японцы, шофер, оборачиваясь, выкрикивает объяснения на жутковатом английском – не может быть, чтобы и он не признал во мне русского, просто не хочет говорить на языке бывшего «старшего брата»… Теперь мы едем по набережной, справа сверкает вода и, отставая от нас, скользит ярко раскрашенный пароходик, на палубе которого блестят медные трубы и тромбоны, оттуда, прорываясь сквозь весь грохот, долетают обрывки диксиленда… Мы поворачиваем налево и снова оказываемся в глубине старого города. Пора.

Я дотрагиваюсь до плеча шофера, он оборачивается и видит перед носом пятьдесят крон. Стоп хиа, перекрикиваю я шум мотора и улицы, стоп! Чех думает секунд двадцать, потом, неуверенно улыбаясь, кивает – впрочем, к этому времени он уже затормозил. Я сгребаю все свое барахло, тяжело – с непривычки к открывающимся назад автомобильным дверцам – вылезаю на тротуар и машу водителю: вперед, вперед! Колымага трогается, а я, сделав десяток шагов следом за нею, сворачиваю в маленький пассаж, прохожу его насквозь и попадаю на параллельную улицу, узкую и всю затененную высокими домами, выстроившимися по обе ее стороны. На улице почти нет машин, кроме стоящих у тротуаров, да и людей нет – пусто, тихо, шести-, восьмиэтажные серые дома довоенной постройки, добротные коробки без излишеств, с лакированными темно-синими и зелеными дверями подъездов. Улица довольно круто идет в гору, но мне нужно пройти вверх всего метров тридцать.

Вот так, мальчик, вот тебе и слежка. Улица видна вся, в обе стороны, и пуста.

Я останавливаюсь перед зеленой дверью, достаю из маленькой сумочки, висящей на запястье, ключи и отпираю одним из них замок. Дверь открывается тяжело и беззвучно, в гигантском, облицованном желтовато-серым мрамором вестибюле прохладно, даже холодновато после жары, на которой я был еще пять минут назад. По слегка стертым ступеням широкого марша лестницы я поднимаюсь к сетчатой шахте лифта, вхожу в его полированный тесноватый шкаф и долго, медленно поднимаюсь, вдыхая застарелый сигарный дух и разглядывая себя в отливающем голубизной зеркале. Потное лицо блестит, рот кривится от напряжения – я жутко устал. Не по возрасту Михал Леонидыч, все эти развлечения, пьянка с утра и полдня игры в шпионы…

С тихим звоном лифт останавливается на последнем этаже. Теперь надо одолеть еще двадцать ступенек полированного красного дерева, и узкая лестница выводит на маленькую площадку. Вторым ключом я отпираю стальную, крашенную, как военный корабль, серым, шаровым маслом дверь и оказываюсь под свирепым, каким оно бывает только над крышами большого города, солнцем. В двух шагах возвышается купол музея, внизу кипит Вацлавская площадь – я сделал немаленький круг.

Третий ключ отпирает дверь в надстройку, как бы в отдельный дом, стоящий на крыше и занимающий большую ее часть.

Я всегда хотел жить на крыше. Много лет назад я стоял у края бассейна, хлорный дух которого растекался над местом, где теперь восстал храм, и смотрел через реку на знаменитый дом, пытаясь угадать, кто живет во многих маленьких домиках, возвышавшихся над его крышами. Скорее всего, никто там не жил, а помещались всякие технические службы и устройства… Или гэбэшные потайные комнаты… Или, может быть, жил какой-нибудь слесарь, поселенный там для близости к подведомственным ему кранам и вентилям, годами наблюдал сверху суету во дворах дома, ночные аресты, утренние подачи персоналок к подъездам, потом запустение и упадок, постепенно охватившие гигантское поселение, крепость и тюрьму одновременно… Я мечтал жить на крыше и могу теперь жить, если захочу. Вот крыша, вот город внизу, прекрасный город, а то, что он чужой, даже лучше – день за днем, ночь за ночью его можно рассматривать отсюда, и до конца жизни он будет интересен.

Я купил эту квартиру четыре года назад, в хорошие времена, когда денежный ливень казался бесконечным, а контора – вечной, но почему-то сообразил сохранить покупку в секрете, и теперь никто, кроме Нины, Леньки и Игоря, не знает о существовании этого убежища.

В квартире полутьма, мелкая пыль пляшет в плоских полотнищах света, проникающего сквозь жалюзи. Среди приличной старой мебели, купленной вместе с жильем, в комнатах стоят нераспакованные коробки с телевизором, холодильником и прочей техникой – тогда, купив квартиру, я сразу же начал оборудовать будущее существование, но отвлекся, бросил, уехал, еще было не до того… Теперь пришло время.

Пришло время остановиться, оглядеться с высоты. Лучше нет красоты, орал Киреев, стоя на крыше сарая и собираясь с нее прыгнуть, а я смотрел снизу и не решался повторить его подвиг…

Поздним вечером я, в одних трусах, еще мокрый после душа – весь остаток дня, не раздевшись, проспал на жестком, обитом неприятно скользким шелком диване, потом долго приходил в себя под горячей водой, – вытаскиваю на крышу большое плетеное кресло, набрасываю в него маленьких подушек, собранных по всей квартире, и устраиваюсь с телефоном и предусмотрительно купленной еще в московском дьюти-фри пластмассовой фляжкой «Блэк лэйбл».

Да не было никакой слежки, думаю я, мало ли чего покажется спьяну, ну, совпал маршрут какого-то парня с моим, вот и все… Переутомление и нервы. Странно еще, что сердце не дает себя знать, впрочем, в поездках оно всегда меня щадит.

Снизу, из улиц, наплывает светящийся, не остывший после дневной горячки выдох города. Я делаю хороший глоток – сейчас еще сильнее захочется есть, но идти куда-нибудь нет сил, может, попозже спущусь в какое-нибудь ночное заведение – и, закурив, набираю номер Нины. В трубке лепечут по-итальянски, и, не поняв ни слова, я получаю почти исчерпывающую информацию: жена в Венеции и выключила телефон. Собственно, немногим больше я узнал бы, если бы она ответила… Я набираю Киреева.

– Здорово, – говорит друг, прочитавший мой номер на определителе, прямо мне в ухо, – ну, осмотрел местность? Пьянствуешь или кровать осваиваешь?

– Пьянствую и осматриваю места, где нам предстоит с тобой скоро пребывать… – Отвечая Игорю, я вдруг представляю себе, как можно было бы все это изобразить: сидит человек в трусах на крыше в Праге, вот от него протягивается ниточка в Венецию, вот тянется вторая, в Москву. – Мне нравится, места хорошие.

– Что, уже пивную покупаешь или ты свой чердак имеешь в виду? – Кажется, что он говорит слишком громко, но я знаю, что это просто качество международной связи. – Ты сейчас где?

– Я сейчас на крыше… – Нити тянутся, вот-вот оборвутся. – Знаешь, что такое крыша? Это остановка на полпути к небу, понял? И я сейчас осматриваю небеса, ищу нам следующее пристанище, созвездие выбираю… Тебя устроит Телец? Или обязательно Дева?

– Пьяный уже, – констатирует Киреев. – Телец… Нет уж, Карлсон, сиди себе на крыше, а на небеса не торопись, я, например, пока не собираюсь, ясно?

– Ясно, ясно, ни о чем высоком никогда думать не мог и на старости лет не научился. – Я перевожу разговор. – Ну, тогда о делах. Что нового за день?

– А то новое… – Он продолжает говорить ровно и с дурашливыми интонациями, будто продолжает треп. – Что с сегодняшнего дня я больше не акционер всемирно известной компании «Топос», все подписано, и бабки мои уже кинуты, куда положено, понял, и становлюсь я тем, кем всю жизнь хотел быть, даже когда слова еще этого не знал, рантье, понял? Але, Солт, ты понял меня? И вот еще что: Рустэм ничего не добавил, понял, и я согласился, потому что мне все остоебенило, вот и все! Але, Солт!

Я слушаю… – Сделав паузу, я протягиваю вниз руку, нащупываю фляжку, подношу ее ко рту, глотаю. – Слушаю… Ну, поздравляю, Кирей. Поздравляю и, наверное, присоединюсь в ближайшие дни… Ладно. Пока, Игорь. Надо переварить. Созвонимся…

Он отключается не попрощавшись.

И я остаюсь один.

В моей жизни уже не раз бывали такие дни – иногда недели, – когда я жил как бы «на два дома», как бы два человека существовали одновременно в одном Михаиле Салтыкове, занимаясь совершенно разными вещами. Один, не суетясь, но быстро действовал, совершая какие-нибудь крайне важные и жизненно необходимые поступки, а другой вяло, невнимательно, как бы в полусне, наблюдал за действующим и размышлял о чем-нибудь, совершенно несущественном в данный момент… Обычно я так раздваивался в самые трудные моменты, возможно, именно это помогало их пережить.

Утром после бессонной ночи, проведенной в кресле на крыше, в очередной раз начинается такая жизнь. Я непрерывно что-то делаю и в то же время со спокойным интересом слежу за этим все больше устающим пожилым господином, за тем, как он, с трудом подавляя беспричинное раздражение, разговаривает с людьми, как носится из города в город, как пытается вечером заснуть и, покрутившись в кровати час-полтора, встает, одевается, идет бродить по пустым и гулким ночным европейским улицам в поисках ближнего заведения, где можно выпить в такое время…

Я сижу у моего пражского адвоката, мы уже битый час разговариваем, но он никак не может понять, что именно я хочу изменить в бумагах, удостоверяющих мои права на часть дома по адресу… представляющую собой надстройку (пентхауз), ограниченную снизу… наследует госпожа Нина Салтыков, а в случае ее смерти права переходят к господину Леонид Салтыков… куда же вы, пан Михаил, хотите вставить господина Киреев?..

Поздним вечером я иду по Праге, просто гуляю после тяжелого дня, я собираюсь выйти к Карлову мосту и постоять над водой, сворачиваю в плохо освещенную улицу, и тут же возникает передо мною в неожиданной близости расплывающееся в темноте светлое пятно женского лица: «Мужчина, вы русский? Хочете отдохнуть с русской девочкой? У нас хорошие девочки, молодые, москвички есть…» Я прислушиваюсь к себе, чтобы понять, чего я хочу, и понимаю, что не хочу ничего…

Резко заходит на посадку мой самолет, мне становится страшно, только не хватает теперь разбиться, но все обходится благополучно, и через час я уже переодеваюсь в своем гостиничном номере, рассматриваю в зеркале пожилого мужчину в дорогом английском костюме, все ничего, только выражение лица очень уж скорбное, как будто на похороны собирается господин, но мне некогда заниматься своим лицом, я выхожу из отеля и оказываюсь на широкой улице, упирающейся дальним концом в набережную озера, десять минут ходьбы до того конца, я сворачиваю за угол, вхожу в банк, доложите, пожалуйста, старшему менеджеру, что с ним хочет говорить господин Салтыков из России…

Я ужинаю в знаменитом ресторанчике рядом с моим отелем, в этом заведении меню из одного блюда, антрекот с жареной картошкой, но такого качества, что пожилая пара, которую подсаживают за мой стол – ресторан битком набит, – раз в месяц приезжает сюда, в Женеву, из Италии только ради этого антрекота, а господин, наверное, из России, почему вы догадались, ну, это же просто, вы заказали водку к мясу, мы были в России в прошлом году, в Санкт-Петербурге, очень красивый город, а из какого города господин, и вдруг я замечаю, что куда-то провалились несколько минут, итальянской пары за столом уже нет, официанты, поглядывая в мою сторону, сворачивают скатерти, значит, я уснул посреди разговора…

Душное, пропитавшееся запахом дезодорантов купе поезда…

В магазине напротив «Сюиссотель» я покупаю новую рубашку, запас чистых, которые я взял с собой, исчерпался, а отдавать в стирку некогда, рубашка слишком дешевая, какие продаются в магазинах «Си энд эй» по всему миру, я уже давно не ношу таких, но отель стоит на отшибе, а все приличные магазины в Цюрихе на Баннхофштрассе, и я, конечно, не поеду туда за рубашкой – в одиннадцать уже надо быть в здешнем банке. Вытаскивая в номере бесчисленные булавки, которыми рубашка сколота, и вынимая вложенные для придания формы картонки, я вспоминаю те времена, когда такая обновка была бы событием, когда каждая пуговица была бы рассмотрена – Женька, надыбал шортец, представляешь, все настоящее, пуговицы на четыре удара! – и оценена, лучше ли мне жилось тогда, лучше ли живется теперь, когда комод в Москве забит рубашками, купленными на лондонской Джермин-стрит, с моими инициалами, вышитыми над левой манжетой, я не уверен, что стало лучше, но не уверен и в том, что было лучше в молодости, так ли уж хороша молодость, не знаю, но старость нехороша, вот это я знаю точно…

Итак, господин Салтыков, кажется, мы все предусмотрели, говорит полный молодой человек в маленьких круглых очках, сидящий напротив меня, эдакий цюрихский Пьер Безухов, ему лет двадцать пять-двадцать семь, а уже такой приличный пост в большом банке, молодец, итак, господин Салтыков, мы зафиксировали все ваши указания относительно счета и рады будем действовать в соответствии с ними и распоряжениями вашими или любого из ваших доверенных…

Тротуары Баннхофштрассе влажно блестят, улица только что вымыта, народу немного, навстречу мне летит на роликах немолодой, едва ли не моих лет господин в шортах и длинной майке, длинные седые волосы развеваются по ветру, рядом с роликобежцем галопом мчится серый мраморный дог, я смотрю вслед этой паре, пока они не скрываются за углом, интересно, что понял бы этот человек, если бы рассказать ему, как я жил, мы почти ровесники, что он понял бы про Заячью Падь пятидесятых, и про Москву шестидесятых, и про институт, и про то, как мы гнали селитру в Польшу, что он делал в те же годы, как прожил свою жизнь до того, как встал на ролики и понесся с собакой по свежевымытой улице…

Ну, вот и все, пора заканчивать, думаю я, доставая телефон и набирая номер, вот и все, пора…

– Але, Рустэм, привет. – Я говорю на ходу, ему, наверное, слышно мое громкое дыхание, как всегда бывает, когда говоришь на ходу, но он думает, что я волнуюсь. – Да, это я, звоню, чтобы сказать, что согласен, да, на твоих условиях, ты уже должен был получить все реквизиты… их послали сегодня на твой электронный адрес… ну, сам понимаешь… все, до встречи…

И тут где-то, скорей всего, у меня в голове раздается тихий звонок, как будто лифт остановился на моем этаже, и я обнаруживаю себя в огромном бетонном сарае цюрихского аэропорта, все, что я должен был сделать в Европе, сделано, я сижу в неудобном аэропортовском кресле и жду московского рейса. Мои половинки слились, и я уже не вижу со стороны пожилого человека, одетого не по возрасту в джинсы и кожаную куртку, томящегося в ожидании вылета, – я просто сижу в неудобном кресле и жду, понемногу раздражаясь из-за того, что курить теперь у них нельзя нигде, даже в зале первого класса.

Я звоню Нине, телефон опять сообщает по-итальянски, что абонент недоступен. Ну, что это за манера выключать телефон в путешествии, ведь по-человечески же просил этого не делать! И сколько можно болтаться в Венеции, неужели не надоело…

– The world has gone mad with this fighting against smoking1. – Я поднимаю глаза и встречаюсь взглядом с произнесшей эти слова дамой. Типичная интернациональная пенсионерка в путешествии: кроссовки, белые носочки, полотняная юбка, тонкий свитерок, накинутый на плечи и связанный рукавами на груди, а над всем этим веснушки и по-мужски остриженная подсиненная седина. – Damn, I terribly want a cigarette… I'll have to distract myself with a conversation, if you don't mind. So, are you satisfied? Is everything all right with your apartments and bank accounts? What about surveillance? Did you forget this young man – by the way, there he is standing near the bar with his rucksack on, have you forgotten him? That right, don't think about things that you can't change…2

Интересно, вполне спокойно и даже весело думаю я, это тоже результат переутомления или так все же бывает на самом деле? Не предполагал, что говорить в таком случае придется по-английски. Черт, моего английского для такого разговора не хватит… Черт…



Глава двенадцатая. Перед вылетом

– Honestly, my native language is German3, но я могу говорить вам по-русскому, только вы будете извинять мои ошибки, – продолжает тетка с милым акцентом. – И я имею одну просьбу: не удивляйтесь, пожалуйста, прошу вас. Вы, например, можете быть уверены потом, что имели беседу с собой, а я была просто в вашем уме фантом, да? Каждый человек или дама имеет возможность говорить с собой, когда устал и жизнь идет плохо, очень трудно, и уже нет совсем сил, это так. Я знаю, что в России есть обычай так говорить, как с собой, в поезде с попутником… нет, с попутчиком, да? Но теперь в Европе мало ездят в поезде, и вы можете говорить со мной здесь…

– Для обычного попутчика вы слишком хорошо осведомлены о моей жизни, – не особенно вежливо перебиваю я. – Я готов считать вас Мефистофелем, принимая во внимание ваше немецкое происхождение, но «черт» по-русски мужского рода…

– Но я не обычный попутчик, это правда? – кокетничает она. – И я знаю еще русские слова «нечистая сила», это женский род, вот, пожалуйста…

– Ладно, меня устраивает ваше предложение, – соглашаюсь я, – будем считать, что я разговариваю со своей душой или с совестью, а вы просто сидите напротив, случайная соседка в зале ожидания… Но меня все же интересует тот парень, вот он как раз смотрит в нашу сторону, – это действительно слежка?

– Какая есть разница, – пожимает она плечами, – действительно или не действительно… Вы все хотите узнавать, вы всегда все хотели узнавать. Вы хотели узнавать, кто написал то письмо тогда, когда вы были в детстве, вы хотели узнавать, кто… есть у вас такое слово… настучал, да? настучал про вас в кей-джи-би, когда вы были юноша, кто взял клейнод… да, бриллианты из земли, теперь вы будете хотеть узнавать про этого молодого человека, потом про ваши деньги…

– А что случилось с деньгами? – Я не испытываю ни ужаса, ни отчаяния, хотя сразу все понимаю. Маленькая сумочка с документами висит, как всегда, на моем запястье, но я даже не дергаюсь проверить, на месте ли банковские бумаги. Спокойное, тихое безразличие ко всему, что случилось и случится, накрывает меня, только сам разговор мне интересен.

– Все бумаги на месте. – Она смотрит на меня со снисходительным сочувствием, как смотрит взрослый на ребенка, в руках у которого развалилась его любимая игрушка. – Теперь никому не нужны никакие бумаги, есть компьютер, разве нет? Теперь есть такие молодые люди, которые берут компьютер, раз, два, три – и ваши деньги сразу ушли от вашего счета на другой счет, все. Вам жалко ваши деньги?

– Больше у меня ничего нет, – пожимаю я плечами, – впрочем… теперь, пожалуй, мне ничего и не нужно…

– Это неправда пока. – Она улыбается, показывая мелкие и ровные зубы, идеальную металлокерамику. – Вы привыкли иметь деньги. Вся ваша жизнь была так: деньги, деньги, деньги! Вы всегда верили, что деньги – это хорошая жизнь, нет, не так, правильно будет вот так: вы думали, что деньги – это как… вот, как стена, жизнь там, а вы здесь, и деньги… как крепость, да? И вы не боялись жить, если были деньги, и всегда думали: вот деньги, это жизнь моя и моей фамилии. Сейчас я вспомню слово… А, вот: вы всегда хотели деньги – чтобы откупиться, правильно? Откупиться от жизни. О, да, откупиться.

– Допустим… – Жутко тянет закурить, но об этом здесь и мечтать нечего. Можно пойти к бару и выпить, но, во-первых, я не решаюсь пригласить ее, и, во-вторых, мне почему-то не хочется приближаться к тому парню с рюкзаком, а он прочно устроился за стойкой. – Допустим, что все именно так, я и сам раньше иногда думал об этом. Собственно, здесь нет ничего удивительного: так учил меня жить мой дядя…

Она кивнула, подтверждая, что про дядю Петю ей все известно.

– …и я сам учился тому же самому, оставшись со слепой матерью на руках в шестнадцать лет, без всякой помощи. Интересно, во что мне было еще верить?

Я не судья, я не делаю вам суд… – Произнося это, она уже роется в своей небольшой дорожной сумке «Барберри». – Вот, нашла! Позвольте угощать вас здесь, потому что вы не хотите идти в бар, где этот молодой человек. Но такой разговор нельзя говорить… ах, хорошее русское слово… насухую, вот!

Она протягивает мне небольшую бутылку «Гленфиддик», я принимаю темно-зеленое трехгранное стекло, скручиваю пробку и не знаю, что делать дальше. Надо бы предложить и ей, но пить из одного горлышка с нею… дело не только в неловкости, еще и страшновато…

– Вы смешной… – Она снова роется в сумке. – Это… суеверный, да? Боитесь пить из одного горла с нечистой силой. Смешной. Но я не эйдс, не инфекция, просто я не умею пить из горла, как русский. Вот, сюда можно налить только на один палец, больше для меня запрещается, гипертензия…

Она вынимает из потертого кожаного футляра складной серебряный стаканчик, и я наливаю ей глоток, заглядывая сверху, чтобы не перелить.

Соломенная жидкость отсвечивает в полированном металле, и мне кажется, что там колеблется какое-то отражение…

тени какие-то мелькают…

дымится что-то, и тут мне наконец делается страшно, рука вздрагивает, и тяжелая капля падает на ее колено, на светлую полотняную юбку, и я вижу, как мгновенно испаряется, высыхает темное пятно.

Я поднимаю глаза и смотрю ей в лицо.

Обычное веснушчатое лицо европейки примерно моих лет.

– Не надо бояться всякой мелкой чепухи, – говорит она, – на хорошей материи все сохнет быстро. Итак, я хочу говорить тост. Я буду выпивать этот стаканчик за то, что у вас пройдет эта болезнь, которая называется «деньги», и вы будете жить здоровый дальше. На здоровье!

Ни один иностранец не может произнести правильное русское пожелание здоровья собутыльнику, даже она… Я делаю огромный глоток из бутылки и едва не задыхаюсь, она лихо опрокидывает свой стаканчик, из соседних кресел на нас неодобрительно смотрят.

– Не надо обращать ваше внимание на них, – говорит она, весьма презрительно кривя рот. – Это есть просто европейская манера… это не русские… лицемерность, да? И еще они завидуют, потому что мы пьем хороший скотч. Теперь вы будете пить без меня, это ничего. Как вы чувствуете себя? Сердце хорошо?

– Спасибо, сегодня неплохо, – автоматически отвечаю я, вспоминая, что мне осталось непонятным… А, вспомнил! – Мы отвлеклись. – Я наклоняюсь к ней и зачем-то понижаю голос. – И вы так и не сказали мне, кто тогда, в Заячьей Пади, написал донос, кто стукнул на меня, кто вырыл клад. Ведь я грешил на близких, мне было плохо от этого…

– Все узнавать, все время узнавать, вы имеете манию узнавать… – Собеседница раздражается, замолкает, совершенно по-старушечьи поджав губы, и становится похожа на обычную русскую бабку, осуждающую весь мир.

Помолчав, она решительно протягивает ко мне руку со стаканчиком, и я наливаю ей вторую порцию уже не глядя, мне страшно заглядывать на дно дьявольского сосуда. Не дожидаясь меня, старая пьяница снова одним ловким глотком выпивает и еще минуту молчит, глядя в пространство заслезившимися светлыми глазами, переживает ощущения.

– Это нехорошо, думать плохие вещи про людей. – Она наконец решает продолжить нравоучения. – Это ваша вина – думать, что все ваши, которые любят вас, могут всегда вас обманывать. Предатели, да? Вы всегда старались любить, но вы не могли, потому что… не знаю слова… чтобы любить, надо верить… если любишь какую-нибудь женщину или мужчину, он будет, как вы, вы сделаетесь один человек, тогда любовь. А вы всегда отдельный, один. И вы всегда думаете, что другой может вам сделать все плохое. Можно не верить в партнеры, это бизнес, можно не верить в другие люди, которые просто рядом есть, но надо верить в те, которые вы любите. Это так… баналь… Вы должен знать, но вы не верите… Поэтому вы теряли все свои женщины, и теперь вы один, но, может быть, потом, скоро, когда вы станете здоровый от вашей болезни, от деньги, ваша жена…

Но кто же тогда?! – не выдержав жуткого этого монолога, в котором справедливо каждое исковерканное слово, шепотом кричу я. – Кто же, если не близкие люди, ломал и уродовал мою жизнь? Кто знал все, что нужно было знать для этого? Разве не все люди чувствуют себя так же, как я, отдельными? Разве не ради себя самих все люди любят тех, кого любят?!

Она молчит. Замолкаю, оглядываясь, чтобы увидеть реакцию соседей на мою истерику, и я.

Зал опустел, в дальнем его конце небольшая очередь втягивается в проход между двумя электронными тумбами, возле которых девушки в синих мундирчиках и ярких косынках отмечают посадочные талоны. Я прослушал, какой рейс объявили, возможно, мой…

– Еще имеете время, – говорит она и снова замолкает, пристально разглядывая меня, как бы раздумывая, стоит ли продолжать разговор.

Под ее взглядом я в несколько глотков допиваю виски и ставлю пустую посуду на пол рядом с креслом…

– Не знаю, как говорить… – Она все медлит, а я уже сижу на краешке кресла, мне уже хочется туда, в самолет, мне вдруг стал совсем неинтересен этот разговор, будто такие случаются каждый день, ну, какая-то неглупая пожилая немка устроила мне в зале ожидания цюрихского аэропорта короткий сеанс психоанализа, подумаешь. – Не знаю эти русские слова… вы считаете, все люди обжект, а люди субжект, каждый человек субжект, как вы… Нет, так говорить непонятно!

Она решительно обрывает фразу и смотрит, как я уже совершенно неприлично ерзаю в кресле, не решаясь попрощаться и бежать на посадку.

– Бог, – вдруг говорит она, и я дергаюсь от неожиданности. – Вас наказывал Бог, вы можете это понимать? Не люди. Все проверки… нет, испытания… Это давал Бог.

– Странно, что вы говорите о Боге. – От удивления я даже забываю на минуту о своем рейсе. – Вы…

– Что странно? Не странно совсем. – Видно, что ее все больше раздражает моя тупость. – Я знаю про Бог много… Кто может знать про Бог, если я не знаю? Это вы не думали о Нем, даже приходили в Его храм и не думали совсем…

– Я не знаю языка моей религии, – отвечаю я, понимая, что этот разговор уже никогда не закончится, никогда я не улечу в Москву, не приеду в свой дом, не побегут ко мне навстречу собаки, я вечно буду сидеть здесь, ожидать вылета и оправдываться перед кем-то. – Я не знаю обычаев и молитв…

– Религия не имеет разницы, и молитва… – Заметно, что ее тоже утомила беседа и ей не хочется заканчивать фразы. – Молитва… не надо говорить языком… Но теперь уже все. Вы еще будете иметь время потом думать про наше неприятное знакомство. Теперь вы должен идти.

Я встаю, она остается сидеть. Вряд ли следует подавать ей руку… Впрочем, она уже не замечает меня, открыв свою сумку, она что-то ищет. Вероятно, не надо с нею вообще прощаться… Я делаю несколько шагов к девушкам в синей форме, они машут мне, показывая, что надо спешить.

– И не надо быть грустным из-за ноги! – раздается позади меня. – Я была знакомая многих хромых мужчин, им это было красиво даже…

Я оглядываюсь и вижу пожилую туристку, она сидит, читая карманного формата книгу в темном переплете, и не смотрит в мою сторону.

Девушки в синем окликают меня, сэр, плиз, ви ар вэйтинг, и я почти бегу к ним, совсем не хромая, какая еще нога…

Проходя между тумбами, я еще раз оглядываюсь и вижу совершенно пустой зал. В глаза бросаются темно-зеленая трехгранная бутылка, стоящая на полу возле кресла, в котором я дремал, ожидая вылета, и небольшая книга в темном переплете, лежащая на противоположном кресле.

Мне очень хочется вернуться и взять книгу – полистал бы в полете… Но уже совсем нет времени.

Глава тринадцатая. Все обошлось

До самой посадки я, как обычно, сплю. Я всегда стараюсь в полете заснуть, поскольку самолетов побаиваюсь, а за последнее время еще и устал отчаянно, тут не то что слежка померещится или черт привидится в облике немецкой пенсионерки, – от всего, что навалилось, вообще можно с ума сойти…

В Шереметьеве все, как было, будто недели не прошло: полутьма, тоска, только добавились лужи на полу – за стеклами льет дождь. Я иду между шпалерами встречающих, высматривая Гену, но вместо него меня окликает смутно знакомый бритоголовый качок.

– Михал Леонидыч! С приземлением… Я вас отвезу на разгонной, давайте сумочку. – Он снимает с моего плеча кофр и быстро идет впереди меня, проталкиваясь к выходу.

– А почему Гена не приехал? – еле поспевая за бритоголовым, обращаюсь я к его спине. – Случилось что-нибудь?

– Ничего не случилось, – отвечает он, не останавливаясь, через плечо, – вы разве забыли, Михал Леонидыч? У Гены ж сегодня выходной типа, он меня еще вчера предупредил, номер рейса дал и вообще…

Почему-то он страшно спешит, легко раздвигая людей круглыми оплывшими плечами, но позади него толпа снова смыкается, и мне никак не удается его догнать.

Машина, потрепанная «бээмвэ», на которой когда-то ездил Рустэм, стоит перед самым выходом, шофер бросает кофр на переднее сиденье и распахивает передо мной заднюю дверцу. Бритая его голова намокла под дождем и блестит в темноте.

Едет он круто, по осевой, хотя шоссе почти пустое – первый час ночи. Дождь льет, не переставая, наплывают из темного неба и исчезают позади рекламные щиты, на горизонте, там, где город, мерцает зарево. Как всегда, когда возвращаешься, все вокруг кажется более цивилизованным, чем выглядело до отъезда, – и на Москву-то не похоже, будто прилетел в очередной европейский город… Только радио напоминает, где ты, – в промежутках между блатными песнями несет какую-то чушь на родном языке, от которого успел немного отвыкнуть. Я прошу выключить и начинаю дремать. Никаких мыслей, никаких забот, дождь, дорога, огни вдалеке… Так бы и ехать.

– Приехали. – Шофер сидит, не оборачиваясь, не делая никакой попытки выйти, вытащить мой кофр, вообще как-то помочь.

Меня со сна познабливает, ноги затекли. С трудом, опираясь на распахнутую до упора дверцу, я выбираюсь из машины.

Дождь лупит, мы остановились на дороге перед воротами – ну, тут шоферу предъявить претензии нельзя, Гена, скорей всего, не дал ему пульта управления, так что завезти меня во двор он не может, даже если бы и хотел.

Позади себя я слышу какое-то движение, потом шорох шин и негромкий рык мотора, оглядываюсь – и не верю своим глазам: мой кофр стоит на мокром асфальте, едва ли не в луже, а «бээмвэ» медленно разворачивается в сторону города. Бритоголового не видно за темными стеклами. Чуть громче взвывает мотор, и машина уже уносится, растворяется в дожде.

Хорош я буду, если не захватил ключ от калитки!.. И ведь, скорей всего, не захватил.

Я вешаю ремень кофра на плечо и осторожно расстегиваю маленькую сумочку, пригнувшись и прикрывая ее собою от дождя. В глубине, под бумагами, лежат ключи, это точно, но есть ли на связке ключ от калитки? Черт его знает, я никогда, насколько помню, не входил через калитку ночью, а запирает обычно все Гена.

Он же включает сигнализацию, и, если он включил ее и на этот раз, меня ждет кошмар, потому что я умею ее выключать только изнутри дома.

Ладно, об этом лучше не думать. В конце концов, объяснюсь с ментами, если приедут, не под дождем же ночевать.

Нет, что же это за сволочь они прислали меня встречать?! Завтра скажу нашему проклятому завхозу, этому Магомету… Впрочем, завтра у меня будут другие разговоры.

Так, вот ключ неизвестно от чего, возможно, он и нужен.

Я рассматриваю связку при слабом свете, падающем откуда-то сверху и сбоку.

И наконец соображаю, что свет падает из-за забора, из окон второго этажа.

До этого я не знал, что выражение «ноги подогнулись от страха» следует понимать буквально.

Нина в Италии, Гена в своем Железнодорожном.

А в моем кабинете горит свет, не очень яркий, значит, включена, скорей всего, настольная лампа… Или торшер возле кресла… И в верхней гостиной горит свет, тоже тусклый… Мерцает сквозь дождь… Нет, пожалуй, там просто открыта дверь и свет проникает из глубины дома… А окна Нининой комнаты выходят на другую сторону… Какая-то тень в окне гостиной… Проплыла, исчезла… Колеблющийся силуэт в окне кабинета…

Боже! Что же это?! Собаки молчат!

Руки дрожат, ключи с глухим звоном падают на землю, я наклоняюсь, кофр съезжает с плеча, я отшвыриваю его, он мягко ударяется в калитку.

И калитка беззвучно распахивается.

Собаки молчат, вот в чем весь ужас. Убили собак.

Есть ключи. Не выпрямляясь, сую их в карман брюк, маленькая сумка, висящая на запястье, мешает. Я снимаю петлю с руки и прячу сумку за пазуху, в большой внутренний карман, она не лезет, кое-как я запихиваю ее и доверху застегиваю молнию куртки.

Не поднимаясь, на корточках передвигаюсь вбок и выглядываю из-за забора.

Теперь освещен и первый этаж, окна кухни, столовой, большой гостиной, светлое пятно падает на траву и сбоку дома, значит, включили свет в комнате Гены.

Все так же, на корточках, я проскальзываю в калитку и выпрямляюсь уже на фоне темного забора – темное на темном не должно быть видно из дома.

Метров десять до гаража я пробегаю вдоль забора на цыпочках, гравий тихо скрипит под ногами, но этот звук вряд ли слышен там, за окнами, где движутся тени. Сколько их там? Мне все равно, они убили собак, и я уже ничего не хочу, только убить их, возможно, это мое последнее желание в жизни, и не может быть, чтобы мне не удалось выполнить последнее желание.

Я стою за углом гаража, переводя дух. Гаражные ворота никогда не запираются, но может быть, Гена их запер, уезжая на сутки. Тогда все – ключа от этого замка у меня на связке наверняка нет.

Вдруг я соображаю, что забыл сделать первое, что должно было бы прийти в голову, и лихорадочно хватаюсь за телефон. Так, прекрасно. Я не знаю номера нашего поселкового отделения милиции, не знаю, как звонить дежурному, ведь, наверное, есть дежурный по области. Хорошо, есть, в конце концов, известный телефон в Москве, ноль один – это пожарка, ноль два… ноль три – «скорая», значит, ноль два. Надо звонить из гаража, чтобы не услышали они.

Из-за угла надо сделать три шага, теперь потянуть створку ворот на себя. Створка легко поддается, идет без скрипа, Гена – молодец, все у него в порядке. Я пролезаю в образовавшуюся узкую щель, ворота позади меня сами ползут, закрываются с тихим стуком, и я остаюсь уже в полнейшей тьме.

Тут же я соображаю, как добыть свет: надо нажать любую кнопку на телефоне, включится подсветка. Но лучше бы сразу попасть на ноль три. Осторожно я ощупываю поверхность с кнопками и выбираю вроде бы нужные. Экранчик вспыхивает зеленым и сообщает мне, что телефон мой не работает. Видимо, за бетонными стенами и железными воротами гаража нет связи. Надо было звонить еще от дороги, но теперь уже поздно.

Остается использовать телефон как фонарик. Нажимая время от времени на кнопки и добывая так немного зеленого света, выставив перед собой руки, я пробираюсь между машинами – обе на месте – к задней стене гаража. Там стоит старый большой сейф, в котором я держу свой полицейский помповый «Ремингтон», давно, как только это стало возможным у нас, купленный черт его знает для чего, просто в качестве красивой, раньше недоступной игрушки. Сейф вопреки всем правилам я не запираю, да от него и ключа нет.

Вот он, вот штурвальчик на дверце, повернуть, так, вот ружье. Очень хорошо, а патроны? И помню ли я, как надо заряжать эту штуку? Вроде бы помню. Патроны должны быть в коробке где-то внизу, я наклоняюсь, светя телефоном, и нахожу картонную коробку сразу. Теперь уж придется все остальное делать в абсолютной темноте, одной рукой не справлюсь.

Минут пять я вожусь с оружием, удивительно, но все удается, во всяком случае, мне кажется, что ружье заряжено. Я передергиваю затвор, его оглушительное клацанье слышно, наверное, не только в доме, но и на километр вокруг, но мне все становится безразлично.

Теперь пусть все будет, как будет. В конце концов, сегодня днем я узнал все самое важное, и уже не важно, чем и когда завершится моя жизнь.

Я прислушиваюсь к себе и не слышу ничего. Ни страха, ни сожалений – пусто.

За Ниной присмотрит Ленька, вот наконец и помирятся.

Куда-то делся телефон, но он мне больше не нужен, я легко нахожу проход между машинами, сильно толкаю ворота, они приоткрываются, и я выхожу во двор.

Льет дождь. Все окна в доме светятся.

Ладно, я готов.

Я останавливаюсь сразу перед гаражными воротами, чтобы успеть спрятаться за железной створкой.

И стреляю в небо.

Так, передернуть затвор, как они это делают в кино, одной рукой, так не получится, надо тянуть второй, ага, гильза вылетает и падает в траву, отлично, я снова готов.

В какое окно целиться? Или ждать, как они отреагируют на первый выстрел?

Разлетается стекло в окне кабинета, и я вижу белые с оранжевым вспышки в раме этого окна, слышу негромкие хлопки, один, второй, третий, я стою, забыв про ружье, ствол его смотрит в небо.

Два удара в левую ногу над коленом. Будто налетел на острый штырь. Боль входит в ногу и растекается по всему телу, вверх, она перехватывает глотку, я задыхаюсь и падаю, ружье отлетает в сторону.

Странно, я лежу на земле, но у меня кружится голова и пустеет в животе, будто я смотрю вниз с какой-то жуткой высоты.

От дома доносится крик, кричит женщина.

Нина.

Я поднимаю голову и вижу свою жену, стоящую в проеме разбитого окна, осколки стекла сверкают, свет стал ярче, и я отчетливо вижу ее лицо.



И ничего больше. Тишина, только шуршит дождь.

Я ползу по лужам к дому, потом встаю, делаю несколько шагов. Я могу идти, нога почти не болит, только немеет, и я не могу ее сгибать. Перед крыльцом я оступаюсь и снова падаю, вползаю по ступенькам, толкаю дверь, ползу по полу холла. В ярком свете я вижу, как быстро намокает левая штанина, на ковре после меня остается темный широкий след. Голова кружится и тошнит.

Нина стоит на верхней площадке лестницы и смотрит на меня. Ее правая рука висит вдоль тела, как мертвая.

Принеси полотенце перетянуть ногу, прошу я ее. Она уходит, я подползаю к лестнице и сажусь, опираясь спиной о нижнюю ступеньку. Что-то привлекает мое внимание, но я не понимаю, что. Что-то на лестнице… Я поворачиваю голову, насколько могу, и вижу валяющийся на третьей ступеньке снизу пистолет. Откуда он взялся в нашем доме, этот немного облезлый «Макаров»?

Нина спускается по лестнице и садится рядом со мною, в левой руке у нее большая белая тряпка, правая висит неподвижно. Я не нашла полотенце, говорит она, это моя ночная рубашка, но тебе придется перевязывать самому, у меня не действует правая рука, что-то случилось от стрельбы. Не двигай ею и придерживай левой, говорю я, чтобы она не двигалась, может быть, перелом. Это от отдачи, говорит она, я уже забыла, как надо стрелять. А стреляешь метко, говорю я, пытаясь перетянуть ногу рубашкой, но у меня не хватает сил, и от каждой попытки силы убывают. Ты разве не помнишь, говорит она, в Заячьей Пади меня отец… Бурлаков брал с собою на стрельбище, учил, я стреляла из мелкашки лучше всех в классе.

Наконец мне удается крепко перетянуть ногу, в этот момент боль делается невыносимой, и я на секунду теряю сознание.

Потом мы сидим с Ниной рядом и ждем, когда приедут милиция, «скорая» и Ленька, Нине удалось кое-как справиться с телефоном одной рукой. Тряпка на моей ноге промокла бурым, но понемногу кровь вроде бы останавливается.

Мы сидим и разговариваем впервые за все эти проклятые годы.

А телефон твой, почему он отвечает по-итальянски? Я забыла его в гостинице, я прилетела вчера, даже хотела тебе позвонить и сказать, но, когда собралась, Гена уже уехал, а я твоего номера не помню, в моем мобильном он записан, а здесь я не нашла и решила ждать, а вечером начали подъезжать какие-то машины, представляешь, одна за другой, постоят у ворот и уезжают, очень страшно. Но почему ты стреляла в меня? Ну, я же говорю, подъехала незнакомая машина, какой-то человек крадется. И собаки, понимаешь, собаки не узнали тебя, они спрятались в моей комнате, как от чужого, помнишь, когда приходил ветеринар, мы их не могли найти. А пистолет-то откуда? Я взяла его в Гениной комнате, я подумала, что он мог его оставить, спрятать там где-нибудь, не будет же он ездить с пистолетом в электричке, и точно, кобура и все эти ремни, они лежали под его матрацем, но я сразу нашла.

Она нянчит левой свою правую руку и постанывает, подвывает между словами, а я мучаюсь от тошноты и время от времени уплываю куда-то, выключаюсь на мгновение, но мы не прерываем разговора.

Правда, хорошо, что теперь мы можем разговаривать? А то вырубились бы оба. Знаешь, у меня новость: у нас теперь нет денег, представь себе, ни копейки, все счета пусты, можешь себе представить? Не могу, как это случилось, ты точно знаешь или просто предполагаешь? Нет, все точно, так бывает, хакер взламывает счет ну, прямо со своего компьютера, сидит где-нибудь здесь, в Москве, и взламывает мой цюрихский счет, или женевский, и все деньги мгновенно уходят на какой-нибудь другой счет, с него на третий, и ничего не найдешь, их сразу снимают, промежуточные счета закрывают, и все. Там был один парень, и одна немка мне все объяснила. Потом я тебе все расскажу. Понимаешь, просто взломали счета, а с банков ничего не получишь, в суде они выиграют, швейцарские судьи никогда не станут на сторону русского, потому что мы все мафия, понимаешь? Нет, я ничего не понимаю, что же теперь будет? На что мы будем жить? Не бойся, будем как-нибудь жить. Я уже почти придумал, как. Понимаешь, я уверен, что счета Игоря тоже вскрыли. И я решил вот что: пусть Киреевы сдают свою здешнюю квартиру и едут жить в Прагу, в нашу. Ты не против? А сюда, в дом, пусть переезжают Ленька с Ирой, они и за собаками присмотрят. А нам с тобой место я тоже придумал, только ты не возражай сразу. Я и не возражаю, ты разве не знаешь, что я могу жить где угодно, ты разве не помнишь?

Я киваю, конечно, я все помню, я киваю, стараясь получше разглядеть ее, самую красивую девочку в классе. Седые ее волосы против света отливают золотым. Как раньше. Она изменилась меньше, чем я.

Кружится голова, совсем онемела нога, я хочу сесть поудобнее, но мне не удается, я сползаю и ложусь боком на ковер, вот и хорошо, теперь можно заснуть, и боль пройдет.

Но тут раздается грохот, распахивается дверь, и меня окружают ноги в мокрых и грязных ботинках, ага, «скорая» и милиция приехали вместе, а вот и Ленька, держись, дед, говорит он, все обошлось, обе пули в мякоть, сейчас в больницу, и все будет в порядке, сердце-то как, нормально сердце, отвечаю я, а что у матери с рукой, перелом, нет, просто локоть выбила, ну, вы даете, родители, Ленька качает головой, чуть друг друга не постреляли, ну, вы даете.

Меня на носилках впихивают в «уазик» «скорой», рядом садится девушка в белом халате. А жена, где моя жена, спрашиваю я, не волнуйтесь, мужчина, говорит медсестра или врач, ее ваш сын повез на своей машине, они вперед нас будут. Я хочу спросить, значат ли ее слова, что нас везут в одну больницу, но тут «уазик» дергается, начинает разворачиваться, я чуть не сваливаюсь набок со своих носилок, боль огнем обжигает ногу, и я теряю сознание, а когда прихожу в себя от нашатыря, который сует мне в лицо медсестра, то уже не помню своего вопроса и думаю только о боли.

Остается только боль, думаю я. Боль остается, пока жив.

Потом я не то снова теряю сознание, не то засыпаю.





Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   30   31   32   33   34   35   36   37   38


База данных защищена авторским правом ©vossta.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница