Ион Деген Наследники Асклепия о врачах и врачевании



страница3/10
Дата09.05.2018
Размер1.99 Mb.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

Сострадание
Но делает ли такой теоретический уровень всех врачами в моем представлении об этой профессии? Можно поступить на медицинский факультет университета, имея очень высокий IQ. Можно с блеском сдать многочисленные экзамены — свидетельство приобретения знаний. Можно сохранить эти знания, имея хорошую память. Можно уметь думать, как не без ехидства заметил Оскар Аронович. Но даже все это не создаст врача, если у человека, получившего профессию медика, нет еще одного, вероятно, врожденного качества, наличие или отсутствие которого в настоящее время нельзя обнаружить у абитуриента, поступающего на медицинский факультет.

Знание и умение думать — два непременных качества, без которых вообще невозможно врачевание. Знания приобретаются в процессе учения. В усвояемости их и запоминании не может быть сомнений, если учесть, что на медицинский факультет могут попасть только сплошные гении, как шутя квалифицируют их студенты других факультетов. Умение думать в большей или меньшей мере функция времени. Шесть с половиной лет специализации после получения врачебного диплома, которые завершаются очень серьезными письменными экзаменами, позволяющими получить диплом специалиста, общение с опытными коллегами, анализ собственных ошибок при лечении многих сотен и даже тысяч больных. Короче говоря, два необходимых врачу качества можно приобрести. Но достаточно ли этого, чтобы стать хорошим медиком?

Мы уже жили в Израиле около двух лет. В среде ортопедов меня узнали довольно быстро. Старые, еще киевские пациенты продолжали распространять слухи (иногда легендарные, не совсем соответствующие действительности) о своем враче. Постепенно к ним присоединились мои новые, израильские пациенты. Жили мы в ту пору в Рамат-Гане, рядом с Тель-Авивом.

Однажды мне позвонили из Иерусалима родители шестнадцатилетнего мальчика, болевшего пузырчаткой. В течение тринадцати месяцев его лечил кортикостероидами видный иерусалимский профессор-дерматолог. Грамотно лечил. Но в результате этого лечения наступило тяжелейшее осложнение — выщелачивание из костей минеральных веществ — кальция и фосфора, что привело к перелому тел нескольких позвонков. В этом абсолютно нельзя обвинить дерматолога. Он спасал жизнь своего пациента, в данном случае не считаясь с возможностью осложнения.

Мальчик тяжко страдал от болей. Каждый проезжавший по улице автомобиль словно проезжал по его сломанным позвонкам. Родителям мальчика рассказали, что я владею каким-то методом, способным успокоить боли и убыстрить сращение отломков костей. Родители понимали, что это непросто приехать из Рамат-Гана в Иерусалим, что одна дорога занимает уйму времени — все-таки семьдесят с лишним километров, но они очень просили меня не отказать в этом визите.

Пузырчатка! Pemfigus vulgaris! Я ехал в автомобиле и думал о двух больных пузырчаткой, о единственных больных этой страшной болезнью, которых мне пришлось видеть в своей жизни.

Тогда я учился на четвертом курсе. На кафедре кожных болезней нам продемонстрировали двух больных пузырчаткой. Мужчина лет пятидесяти и двадцатилетняя девушка лежали в одной палате, перегороженные простыней. Вся их кожа была покрыта пузырями, словно после ожога. В таком же состоянии была слизистая рта, которую можно было увидеть. Ассистент сказал, что вся остальная слизистая в таком же состоянии. Они умирали. Профессор, заведовавший кафедрой кожных и венерических болезней, врач, вызывавший у нас, у студентов восхищение, безнадежно и бессильно разводил руками, объясняя, что еще нет метода лечения этого страшного заболевания.

Помню, эта перегороженная простыней палата, этих два страдальца, пол которых уже не принимался во внимание ни ими, ни окружавшим их персоналом, эта атмосфера безнадежности и беспомощности послужили добавлением к тому, что я увидел на практических занятиях в онкологической клинике. Все это заставило меня усомниться в правильности избранной мною профессии. Нет, врачевание не для меня. Не для меня бездеятельное наблюдение за страданием людей, обреченных на мучительную смерть. Я подал заявление об уходе из медицинского института. Спасибо директору, Дмитрию Сергеевичу Ловле, замечательному благородному человеку, разглядевшему в этом заявлении качество, необходимое врачу. Сострадание — вот оно это качество. Дмитрий Сергеевич не дал мне оставить медицинский институт, за что всю жизнь я должен быть ему благодарным.

И вот сейчас, почти тридцать лет спустя, предстоит увидеть еще одного больного, страдающего пузырчаткой. Я ничего не знал о том, лечится ли сейчас это страшное заболевание. Уже только в автомобиле на подъеме в Иерусалим я со стыдом подумал о том, что еду как узкий специалист в худшем смысле этого слова, как специалист по ногтевой фаланге второго пальца левой стопы (выражение, которым я определяю никчемных профессионалов, специализирующихся в одной узчайшей области и не имеющих представления ни о чем другом).

Честно говоря, я ожидал увидеть нечто похожее на ту ужасную палату в клинике кожных болезней. Пациент в высшей мере симпатичный юноша. Никаких пузырей на его теле я не обнаружил. До перелома, который произошел в результате незначительной травмы, он жил почти нормальной жизнью, посещал школу. Видный иерусалимский профессор-дерматолог, о котором я уже упомянул, наблюдал его, грамотно назначая лекарственную терапию. Да, шагнула медицина за годы после окончания мною медицинского института!

Я назначил курс лечения магнитным полем, метод который я предложил для лечения заболеваний и повреждений опорно-двигательного аппарата (это была тема моей докторской диссертации, первой докторской диссертации о магнитных полях в биологии и в медицине), оставил большой уникальный магнитофор, расписал детальнейшую по минутам схему упражнений и последующего подъема с постели и попросил родителей передать коллеге-дерматологу, что под прикрытием магнитного поля он может медленно, постепенно уменьшать дозы кортикостероидов.

Родители, а еще в большей степени мальчик благодарили меня за визит и тщетно пытались уплатить гонорар. Ну, хотя бы оплатить бензин, который я потратил по пути в Иерусалим и потрачу, возвращаясь в Рамат-Ган. Не помню, как именно я объяснил им отказ от гонорара. (К теме вознаграждения за врачебный труд, я надеюсь вернуться в свое время). Родители расчувствовались и, смущаясь, рассказали, что профессор-дерматолог отказался сделать визит. Он предложил привезти мальчика к нему в отделение. Но ведь к мальчику нельзя даже прикоснуться, как же его погрузить в автомобиль? Профессор выразил сожаление, но заявил, что его статус уже позволяет ему отказаться от посещений больных на дому.

Меня крайне удивило заявление о статусе. Я даже подумал, не напутали ли чего родители, хотя трудно было заподозрить этих интеллигентных людей в непонимании простейших вещей.

Я еще раз напомнил, что основным врачом является дерматолог, что лечу только осложнение болезни, что дерматологу надо сказать о возможности сокращения дозы кортикостероидов.

Дня через три родители позвонили мне и рассказали, что у мальчика почти полностью прекратились боли. Это позволило ему начать упражнения по написанной мною схеме.

Я спросил, передали ли они дерматологу совет уменьшить дозу кортикостероидов. Да, передали. В их голосе я уловил явное смущение. Подстегиваемые мною, они поведали, что профессор-дерматолог пренебрежительно отмахнулся от моего совета. Узнав, что консультировавший мальчика ортопед врач из Советского Союза, он заявил, что в России вообще нет хороших врачей, а вся тамошняя медицина на уровне каменного века.

Только выслушав это, я представил себе образ врача, высокомерно отказавшегося посетить на дому своего пациента, мальчика, которого он лечил тринадцать месяцев. За такое время пациент должен был стать ему родным, как сын.

Еще через несколько дней родители рассказали мне, что данные лабораторного исследования поразили профессора, что он уменьшил дозу кортикостероидов и попросил у них номер телефона «русского» ортопеда.

Примерно через два дня после беседы с родителями раздался телефонный звонок:

— Говорит профессор (он назвал свою фамилию, которая, конечно, была мне известна).

— Профессор? В какой области?

— Я врач-дерматолог.



— Ты врач? Не может быть! Ты не врач. Ты дерьмо. Врач не может отказать своему страждущему пациенту в визите. Это, во-первых. А во-вторых, у врача есть представление о деонтологии. Врач никогда не унизит своего коллегу в глазах пациента, даже если он невысокого мнения о коллеге. — С этими словами я положил трубку.

Вероятно, меня можно упрекнуть в грубости. Но я не мог скрыть своего отношения к врачу, у которого отсутствует врачебное качество, необходимое медику не менее чем знания и умение думать. Речь идет о сострадании. И главное — это качество отсутствует у профессора, обучающего студентов.

Увы, нет еще теста, позволяющего выявить наличие или отсутствие сострадания у абитуриента, поступающего на медицинский факультет. Нет еще возможности закрыть двери медицинского факультета перед абитуриентом, не обладающим чувством сострадания. Никогда такой человек не будет настоящим врачом. Он может стать вполне компетентным профессионалом, таким, как этот профессор-дерматолог. Но Врачом (с большой буквы) он никогда не будет.

Можно точно определить остроту и поле зрения. Есть точное понятие об абсолютном слухе. Чуть сложнее, но можно определить остроту нюха и вкуса (так подбирают дегустаторов и специалистов парфюмерного производства). Можно определить тактильную чувствительность. Все пять чувств поддаются более или менее точному измерению. Но как измерить величину эмоций?

Возможно, у студента, которого я отнес к личностям, лишенным чувства сострадания, есть зачатки или рудиментарные остатки этого чувства. Возможно, из этого чахлого зернышка могло бы произрасти ну, пусть не полноценное, но хотя бы приближающееся к необходимому врачу качество, если бы уважаемый профессор, которого, безусловно, желает скопировать студент, сам был наделен этим качеством.

Но ведь профессор-дерматолог смотрит на больного только как на объект, подлежащий ремонту. Он ничем не отличается от хорошего, скажем, слесаря-лекальщика, работающего над сложной деталью. Он забывает о том, что человек не металлическая болванка, что кроме тела, состояние которого определяется качественными и количественными анализами, есть еще невидимая непонятная душа, определяющая личность.

Вооруженный знаниями и опытом профессор умеет поставить точный диагноз и назначить курс лечения наиболее благоприятный для положительного исхода. Чего же более? — Спорят иногда со мной мои друзья-медики. — Разве не это функция врача?

Это.

Но этого мало. Это не вписывается в понятие: искусство врачевания . Даже высокий профессионализм это еще не искусство, непременным компонентом которого обязательно является душа.

Случайно открылось мне это еще тогда, когда я был молодым врачом. Нищенской зарплаты ортопеда, работающего на одну ставку, явно не хватало на жизнь. Я подрабатывал, дежуря по ночам в качестве общего хирурга.

Ответственным дежурным в тот день был опытный врач, умелый хирург, славный интеллигентный человек. Утром, в начале четвертого мы вышли из операционной после последней операции. Даже я был вымочален. Можно было представить себе состояние ответственного дежурного, человека уже давно немолодого. Мы мечтали поспать хотя бы полчаса. Но именно в этот момент карета скорой помощи доставила ребенка, мальчика полутора лет с кишечной непроходимостью.

Ребенок был уже в состоянии агонии. Патологический процесс развился на фоне генетического заболевания, с которым мальчик появился на свет. Болезнь Дауна. Мальчик монголоид.

Вслед за ответственным дежурным я осмотрел ребенка и спросил, почему мы не начинаем операцию. Ответственный дежурный грустно посмотрел на меня:

— Какая операция? На трупе? Вы сердце выслушали? У него тяжелейший врожденный порок сердца. Вероятно, именно это послужило причиной закупорки артерии кишечника. Как вы будете оперировать? Под каким наркозом? Первая же капля эфира убьет его. Смерть этого ребенка — счастье для родителей. Избавление. Вы представляете себе еще несколько лет мучений с этим уродом?



Я представлял себе. Но я видел родителей, приехавших вместе с ребенком в карете скорой помощи. Отец, пожилой мужчина, вел себя агрессивно, подчеркивая, что он сотрудник КГБ, требовал немедленно прооперировать ребенка. Мать, женщина далеко за сорок, вела себя потише. Но было видно, каких усилий ей это стоило. Она рассказала мне, как долго они ждали ребенка, их единственного, такого дорогого, такого красивого мальчика. Она показала мне фотографию монголоида с бессмысленным взглядом раскосых узких глазок, нисколько не красивее, чем этот умирающий страдалец.

Лучше бы не видеть мне состояния родителей, когда ответственный дежурный сообщил им о смерти ребенка. Отца выводили из обморока, дав понюхать нашатырный спирт. Мать отпаивали настоем валерианы.

Не помню, что я делал, что говорил, как утешал несчастных людей, потерявших единственное чадо, когда уже не могло быть ни малейшей надежды на еще одного ребенка.

А через несколько дней начались комиссии. Отец написал жалобу на ответственного дежурного в министерство здравоохранения. Но что хуже всего, в этом же заявлении была благодарность второму врачу, то есть мне, за чуткое отношение и попытку спасти ребенка, чему препятствовал ответственный дежурный. Конечно, все это не имело ни малейшего отношения к истине. Но комиссии трепали нервы, пока не закрыли дело в связи с отсутствием состава преступления.

Все это время я думал о несправедливости заявления родителей. В течение получаса с момента поступления ребенка до его смерти ответственный дежурный был действительно ответственным. Он точно поставил два диагноза, что однозначно подтвердило патологоанатомическое вскрытие. Тонкая кишка омертвела на протяжении семидесяти сантиметров. Даже будь идеальный наркоз, ребенок с такой сердечной патологией не перенес бы операции. И по отношению к родителям ответственный дежурный вел себя безупречно. Возможно, только усталость после нескольких ночных операций и неизгладимая печать неудовлетворенности на лице от всех перипетий неустроенной жизни произвели на родителей, убитых несчастьем, тягостное впечатление. Возможно, родители разглядели у ответственного хирурга оптимальный, рациональный подход к смерти их бесценного ребенка так же, как признаки сострадания, которые не пытался и не умел скрыть молодой врач.

Сострадание — вот она необходимая компонента врачебных качеств, магически действующая на пациента и на его близких.

Примерно через месяц или чуть больше родители умершего ребенка преподнесли мне подарок: позолоченный барельеф Ленина на коричневой пластмассовой плате. Не забудьте, что отец ребенка был сотрудником КГБ. Так нежданно и, казалось бы, вопреки всякой логике, я получил незаслуженный гонорар.
Плата за врачевание
Кстати, о гонораре. Еврейское религиозное законодательство, основанное на Торе, говорит, что работа врача, как и всякий труд, должна быть оплачена. Но существует еще один важный аспект, на который обращает внимание это законодательство. Отказ врача от гонорара может вызвать нежелательное направление мыслей в сознании пациента или его близких. Возможно, решат они, что состояние настолько безнадежно, что врач посчитал аморальным взять плату за труд, не давший результатов. А такое направление мыслей может отрицательно повлиять на течение патологического процесса.

Сейчас я это понимаю. И, тем не менее, даже уже будучи на пенсии и не получая зарплаты, я только в редчайших случаях принимаю гонорар. А когда был молодым врачом, считал просто преступным получать мзду у пациентов. Ведь за свой труд я получал зарплату! Насколько она соответствовала моему труду, я не задумывался.

Мой первый гонорар достался мне при забавных обстоятельствах. Я работал главным областным ортопедом-травматологом в Кустанае во время подъема целины. Должность моя звучала весьма престижно. Но главным я был только потому, что кроме меня во всей огромной области площадью в двести тысяч квадратных километров не было ни одного ортопеда-травматолога. Даже прикрепленный самолет санитарной авиации «По-2» не облегчал моего положения. Травматизм при поднятии целины был как во время войны. Быт мой описать не представляется возможным. Я голодал в полном смысле этого слова. Купить что-нибудь съестное можно было только в часы, когда я работал.

В тот день из Семиозерки приехал Витя, геолог, мой киевский приятель. По пути ему удалось приобрести банку позапрошлогодней кабачковой икры. Он надеялся на то, что у меня найдется хлеб, и мы устроим пиршество. Но хлеба, увы, не было. Мы решили утолить голод баклажанной икрой в чистом виде. А пока я оставил Витю в моей так называемой комнате и вышел в хлипкое дворовое сооружение.

Отсутствовал я не больше минуты. Вернувшись, застал фантастическое зрелище. Витя с глазами, сверкающими от удовольствия и удовлетворения, и щеками, лоснящимися от жира, пожирал пищу, которая даже во сне не могла нам присниться. Перед Витей возвышался огромный каравай белого домашнего хлеба, чуть меньшая гора сливочного масла и вареная курица таких размеров, что я сперва принял ее за индейку. Зная меня, Витя торопился придать этим сокровищам нетоварный вид.

Ни тогда, ни после мне так и не удалось узнать, какой благодетель принес этот очень существенный гонорар. Несколько дней, пребывая в состоянии непривычной сытости, поедая царскую пищу, я еще в дополнение к ней съедал себя за грехопадение.

Только сейчас я вспомнил, что фактически это был не первый гонорар. Был и до него.

В день, когда закончилась летняя практика после четвертого курса, заведующий окружным отделом здравоохранения доктор Немеш предупредил Мордехая Тверского и меня, что вечером мы идем в ресторан. Так в Воловом называлось заведение общепита, несколько более шикарное, чем забегаловка. Ни у Моти, ни у меня не было сомнения в том, что, получив крупную для нас сумму денег за работу фельдшерами, мы должны будем оплатить эту выпивку.

Вечером доктор Немеш по пути зашел за нами в клуб, и мы направились в ресторан. Нам уже как-то представилась возможность увидеть это помещение, тесно заставленное столиками, накрытыми клеенкой. Но сейчас интерьер выглядел совсем необычно, нарядно и торжественно. Вдоль трех стен покоем стояли столы, застеленные скатертями с гуцульским узором. Стол, сервированный на троих, находился недалеко от двери у основания этого построения. За столами только с одной стороны плечом к плечу, как на параде, сидели лесорубы, человек сорок-пятьдесят в изумительно красивой гуцульской одежде. У каждого в руке деревянная палка в форме топорика, инкрустированная бисером.

Когда мы вошли в ресторан, гуцулы встали и как один человек отстукали палками по столу какой-то сложный ритм. В граненые стаканы была налита жидкость зеленого цвета. Выяснилось, что это ликер «Бенедиктин». Никаких других напитков в ресторане не оказалось. Был конец месяца. Водка в Воловом, вернее, в ресторане и в магазинах, до последней капли выпивалась уже в середине месяца, вслед за получением зарплаты. Потом пили самогонку. Но в ресторане сладкий ликер мы закусывали селедкой с луком и маринованными грибами. И вообще закуска под продолжающий литься «Бенедиктин» была обильной и основательной. Но главное — тосты.

Первым выступил пожилой лесоруб, которому полтора месяца назад я зашил внушительную рану на голове. Разбили бутылкой. Он поблагодарил банив дохтурив за добрые дела, которые они фактически подарили жителям Волового. Ведь зарплату даже настоящего врача нельзя сравнить с зарплатой лесоруба или плотогона. Он попросил панив дохтурив приехать сюда на работу после окончания института. (Письмо с такой просьбой от имени «громадськости» Волового они действительно отправили директору института).

Тосты следовали один за другим и щедро запивались «Бенедиктином». Поэтому, что сказали Мотя и я в ответных тостах, и смогли ли вообще сказать что-нибудь, не могу утверждать, хотя и у бывшего командира стрелкового батальона капитана Тверского и у бывшего командира танковой роты гвардии лейтенанта Дегена была отличная подготовка, позволявшая принимать весьма солидные дозы спиртного. Но точно помню, что наша попытка принять материальное участие в складчине была воспринята как оскорбление. А доктор Немеш, смеясь, сказал, что нам следует привыкнуть к выражению благодарности пациентов. Вот это и был мой первый гонорар. Мне очень приятно вспомнить его сейчас, сорок девять лет спустя.

Тишбар — так называется изысканный колбообразный стеклянный графин, вместо пробки закрытый изящным хромированным насосом. На горло графина надет круглый стеклянный поднос с шестью красивыми рюмками, наполняемыми содержащимся в графине напитком при нажатии насоса. Тишбар для меня не «охотничий трофей», не признание моего врачебного умения. Тишбар — символ беспримерного мужества и терпения подарившей его пациентки. А еще — напоминание о чем-то трансцендентальном, чего ни я и никто другой пока не могут объяснить. Я получил его в день выписки из больницы Тамары, накануне…

Ко мне обратилась женщина пятидесяти шести лет с жалобами на боль в позвоночнике. За несколько месяцев до этого она была прооперирована по поводу рака груди. Диагноз не вызывал сомнений: патологический перелом тел трех поясничных позвонков на почве метастазов рака. Я тянул время, разглядывая рентгенограммы. Я размышлял над тем, как бы поделикатнее объяснить ей, что, кроме моего лечения, она в основном должна быть под наблюдением онколога.

Словно услышав мои мысли, пациентка улыбнулась и сказала:

— Доктор, со мной можно говорить открытым текстом. Ваше разглядывание снимков красноречивее всяких объяснений. К онкологу я не пойду. Если можете, облегчите мои страдания. Я уже не жилец. Но у меня есть дочь. У нее тяжко протекает беременность. В семье обстановка такая, что, кроме меня, ей никто не поможет.



Понимая, что покой в постели не для нее, я наложил гипсовый корсет, моделируя его еще более тщательно, чем обычно, хотя к наложению гипсовых повязок всю свою врачебную жизнь относился с особой серьезностью. Я хорошо помнил мои мучения в гипсовых повязках и уроки достойных учителей (гипсотехник, которого я называл Скульптором, не уставал повторять: «Женщины и гипс любят, когда их гладят»).

Примерно через месяц из роддома в наше отделение перевели Тамару, дочку моей пациентки. Осложнение во время тяжелых родов — разрыв лонного сочленения. Тамара родила двойню.

Трижды в день закованная в гипс женщина приносила в больницу на кормление двойняшек, с коляской спускаясь и поднимаясь по длинной лестнице-тропе. Я буквально ощущал физическую боль, видя ее страдания. От уколов морфина она отказалась.

— Нет, доктор, я не боюсь стать наркоманкой. Я уже не успею. Но наркотики не сочетаются с ответственностью за двух появившихся на свет внуков. Я обязана дотянуть до выписки Тамары из больницы.



Вероятно, страдания этой женщины заставили меня впервые задуматься над тем, как убыстрить процесс заживления ран, в том числе — сращения отломков при переломах.

В день выписки Тамары из больницы ее мама принесла мне большую картонную коробку, в которую был упакован тишбар. Отметая мое сопротивление, она сказала:

— Я наслышана о вашем бескорыстии и сама уже знаю вас достаточно хорошо. Это не плата за лечение, не гонорар. Это память о человеке, вместе с которым вы перенесли его страдания.



Она умерла на следующий день. Она дотянула. Как?

Изумительные букеты роз, каждая из которых шедевр Божественного искусства, я несколько раз получил от пациента, описание которого было первым случаем в мировой медицинской литературе.

Будучи раненым танкистом, лежа в палате, вмещавшей шестнадцать доходяг (восемь из них умерли), я мечтал о том, как здорово было бы пришить ампутированную конечность. Мечта эта не оставляла меня и в медицинском институте и после, когда я уже был врачом и знал, с какими невероятными трудностями, не только техническими, но и биологическими, пройдется столкнуться врачу при попытке пришить ампутированную конечность. О моей мечте знали коллеги в отделении и врачи скорой помощи, со многими из которых я был в самых лучших отношениях.

18 мая 1959 года в два часа дня я снял халат, собираясь пойти в поликлинику, где вел ортопедический прием, когда меня позвали к телефону. Звонили из станции скорой помощи:

— Ампутировано правое предплечье. Аккуратно отрезано фрезой. Везти больного к вам? Он не вашего района.

— Немедленно!

— Да, предплечье висит только на кожном лоскуте шириной четыре сантиметра. Отсечь его?

— Не надо.

Через несколько минут карета скорой помощи доставила пациента. Слесарь-сантехник двадцати шести лет додумался разрезать на фрезерном станке металлическое кольцо, держа его в руке. Оставшаяся узкая полоска кожи не меняла картины ампутированного предплечья. Больного немедленно взяли в операционную. Начал я с фиксации отломков лучевой кости, чтобы создать хоть какую-нибудь непрерывность. Локтевую кость, слегка раздробленную, решил пока не трогать. Если рука приживет, подумал я, в крайнем случае, смогу прооперировать локтевую кость потом.

В операционную вошел профессор, заведующий хирургическим отделением. Несколько минут он следил за моей работой и прокомментировал:

— Сумасшедший! — с этими словами он покинул операционную.



Больной находился под общим наркозом. Блестящий хирург Петр Андреевич Балабушко, наблюдавший ход операции от начала до наложения гипсовой повязки, потом заметил, что мне было бы намного легче оперировать под местной анестезией. Пациента можно было бы попросить, например, согнуть большой палец, увидеть, какая мышца сократилась, найти соответствующую мышцу на отсеченной части предплечья и сшить оба конца. А так мне пришлось только надеяться на знание анатомии и снова и снова проверять себя.

Но все это оказалось пустяком в сравнении со сшиванием сосудов.

Впервые понятие «атравматическая игла» я прочитал в 1955 году в статье профессора Куприянова. Он писал, что своровал ее в хирургической клинике, будучи в Швеции. Что такое атравматическая игла, как она выглядит, я не имел понятия до приезда в Израиль. Даже самая миниатюрная, самая нежная игла, которой я располагал, для сшивания сосудов, что кувалда для часового мастера. Я понимал, прикосновение такой иглы к сосуду приведет к закупорке и омертвлению пришитого предплечья. Что делать?

Из окружающих артерию тканей я создал канал, просил ослабить жгут и на место кровотечения накладывал «заплатки» из жировой ткани, аккуратно пришивая их. Примерно таким же приемом я сблизил впритык концы нервов.

Каждое утро, приходя на работу, я прежде всего заходил в палату, в которой лежал мой пациент, и нюхал его руку.

Забавна наблюдательность больных. Они сказали, что в отделении очень немного настоящих врачей. Только Петр Андреевич Балабушко и Петр Васильевич Яшунин нюхают руку, а остальные просят больного подвигать пальцами.

Через несколько дней уже не было сомнений в том, что операция удалась. За сенсацию ухватились корреспонденты газет, радио, телевидения. Я объяснял им, что, только увидев отдаленные результаты и опубликовав статью в научном журнале, смогу дать им интервью. Где-то в конце ноября приехали в больницу журналисты из телевизионной программы «Голубой огонек». Хотели в новогоднем «Огоньке» усадить за один столик моего пациента и меня. Пациент с радостью согласился. Я снова сослался на необходимость сперва опубликовать статью в медицинском научном журнале. Статья была опубликована в 1970 году в журнале «Хирургия».

Уже в Израиле несколько лет назад корреспондент «Литературной газеты» Григорий Кипнис показал мне машинопись, которую он взял вместе с другими материалами в Париже, у вдовы Виктора Некрасова. В Киеве с Некрасовым мы были очень дружны. Но никогда он не говорил мне, что в сценарии документального фильма, который он планировал вместе с режиссером Рафаилом Нахмановичем, описан случай реплантации предплечья. Только здесь, в Израиле прочел я этот сценарий.

Но самая забавная история (тогда она вовсе не показалась мне забавной, как раз наоборот) с моим пациентом произошла через несколько месяцев после операции. Он пришел ко мне с жалобой на то, что его выписывают на работу 19 сентября, а работать он еще не в состоянии. Дело в том, что он жил не в нашем районе. Я мог дать ему больничный лист на время пребывания в нашем отделении и еще на две недели. Затем лист продлевали в поликлинике по месту жительства. Я тут же позвонил его врачу, хорошему ортопеду, с которой мы были в приятельских отношениях:

— Валя, как ты можешь? Это ведь реплантация конечности. Первая в мировой практике операция, во время которой удалось пришить руку. У него еще не восстановилась чувствительность пальцев и кисти. Ведь он слесарь-сантехник, а не министр.

— А что я могу сделать? Девятнадцатого будет ровно четыре месяца, как он на больничном листе. Больше я не имею права дать. После этого переводят на инвалидность.

— Так переведи.

— Не могу. У него нормальная рука.

Кончилось тем, что я снова поместил его в наше отделение, удалил фиксатор из лучевой кости (эту операцию можно было сделать и через год, и через три) и продержал его на больничном листе еще два месяца.

Именно этот пациент принес мне букет изумительных роз. Зная его материальное положение, я обрушился на него. Но он тут же меня успокоил:

— Доктор, я не покупал. Я украл розы в ботаническом саду.



И еще несколько раз, несмотря на категорические запреты и напоминание библейского «не укради», он приносил мне ворованные букеты.

По традиции к каждому пятилетию нашего институтского выпуска я сочиняю очередную шуточную поэму. В речи по поводу тридцатилетия, произнесенной уже в Израиле, есть такие строки:
Там был коньяк. Порою рислинг

Сменялся марочным вином.

И тут я к пьяницам причислен —

Тут виски дарят в основном.
К цветам и спиртным напиткам можно добавить торты, бонбоньерки, книги, граммофонные пластинки (сейчас компакт-диски) и прочие эквиваленты гонорара. Есть подарки, глядя на которые вспоминаешь пациентов, которые их подарили, вспоминаешь бессонные ночи, операции. Вот стоит, опираясь на книги, уникальная курительная трубка, подаренная очень высокопоставленным военачальником, отцом юноши, направленным ко мне из Москвы. Если придется к слову, я расскажу об этом случае. Вот красивый золоченый чайный сервиз, вызывающий воспоминания. А кто преподнес мне Дон Кихота, талантливо изваянного скульптором Кавалеридзе? Напрочь не помню. Что уж говорить о съеденных конфетах и выпитых коньяках! А цветы, увы, такие недолговечные!

Но один маленький букетик анютиных глазок никогда не изгладится из моей памяти.

В кустанайской областной больнице знали, в каком бы обессиленном состоянии я не находился после нескольких суток непрерывной работы, стоило только произнести, что врач собирается сделать ампутацию, я тут же вскакивал и шел в больницу. Ненавижу даже само слово «ампутация».

В тот вечер я пластом лежал в своем жилище абсолютно уверенный в том, что никакая сила до утра не поднимет меня с постели. Но вдруг раздался стук в оконное стекло, и санитарка прокричала:

— Ион Лазаревич, Нариман Газизович хочет ампутировать руку.



Доктор Исмагулов был отличным хирургом. Зря он бы не прислал санитарку. Я тут же вскочил и пошел в больницу.

Заключенный, бандеровец, работал на кирпичной фабрике. Правая рука, вся — плечо и предплечье, попала в трансмиссию. Рука была в ужасном состоянии. Восемь переломов. Огромная скальпированная рана вся в грязи.

Доктор Исмагулов был прав. Самым простым и разумным решением была ампутация.

Заключенный бандеровец!.. Для меня слово бандеровец звучало враждебно и зловеще. Но передо мной лежал тяжело травмированный пациент. И не было никакой идеологии. Было только идущее из глубины души желание оказаться наиболее полезным этому несчастному человеку. Ампутации не будет!

Мудрствуя, как бы получше выкроить ткани, я зашил рану. Вот когда пригодились знания геометрии! Сопоставление отломков костей длилось несколько часов. Конечно, проще было бы прооперировать и закрепить отломки металлическими фиксаторами. Но как можно оперировать в условиях такой инфицированной раны? Вот уже сопоставлены отломки плечевой кости над локтевым суставом. Но в это время сместились отломки выше. Снова сопоставляю. И так раз за разом. Наконец, сопоставлены все отломки и зафиксированы гипсовой повязкой.

Я не обольщался. Я понимал, что такая рука не может быть полноценной. Естественно, не будет движений в локтевом суставе. Но все же — своя рука.

К счастью, мой пессимистический прогноз (кстати, научно вполне обоснованный) оказался несостоятельным. Когда после сращения отломков я снял гипсовую повязку, в локтевом суставе были движения. Они увеличивались по мере лечения, обеспечивая почти полную функцию руки.

Прошло несколько месяцев. 29 октября 1954 года я завершил свою деятельность главного (единственного!) ортопеда-травматолога Кустанайской области и возвращался в Киев. Вечер. Заснеженный перрон кустанайского вокзала. Ветер гонит поземку. На перроне собрались провожающие. Директор крупного зернового совхоза настойчиво пытается всучить мне чек на две тонны пшеницы. А я, став в третью позицию, отказываюсь, демонстрируя свое бескорыстие. Идиот! Как я жалел об этом в первые месяцы в голодном Киеве! Директор свиносовхоза притащил жареного поросенка. И прямо здесь, на морозном перроне, мы закусываем поросенком спирт, принесенный патологоанатомом больницы.

И вдруг на перроне появился заключенный бандеровец Костя. Уже это явилось началом необычного. Комендант не та личность, которая запросто дает увольнительную заключенному, да еще вечером.

Костя расстегнул телогрейку и вынул из-под полы маленький букетик анютиных глазок.

Все ахнули! Цветы в конце октября? В Кустанае! Где и летом не видят цветов! И поросенок, и две тонны пшеницы, и даже с большими усилиями добытый спирт померкли в сравнении с этим бесценным гонораром.

Могу ли я его забыть?


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10


База данных защищена авторским правом ©vossta.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница