Лукьянов аркадий Викторович идея метакритики "чистой" любви



страница2/22
Дата09.05.2018
Размер3.27 Mb.
ТипРеферат
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   22
ГЛАВА I. ФИЛОСОФИЯ И ДУХ

НА РУБЕЖЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЙ
§ 1. ДИСКУССИИ О КОНЦЕ ФИЛОСОФИИ
Никогда еще против философии не поднималась такая мощная волна со стороны жизни, как в настоящий момент. Это лишь доказывает то, что философия вплотную соприкоснулась с теми жизненно важными вопросами, в отношении к которым никому не позволено, да и невозможно остаться равнодушным. "До тех пор, - говорил Шеллинг, - пока философия пребывает в состоянии исследования своих первоначал или же находится на первых стадиях своего развития, она никого не волнует, пока сама не станет делом жизни". Все остальные, разумеется, при этом ждут ее конца, поскольку для земного мира философия приобретает важность исключительно благодаря своим практическим результатам.

Философия отныне пребывает в том состоянии, которое совершенно адекватно выразил Р.Рорти: скептицизм относительно настоящего и будущего философии. Это утверждают некоторые из ее верных или неверных приверженцев. Однако как на самом деле обстоят дела, пока все равно. Ведь достаточно вызвать подозрение, а мнение уже есть.

Время все расставляет, в конце концов, на свои места. Совершенно бессмысленно, протестуя против определенной философии, подразумевать при этом всю философию в целом, "необоснованно и от всего сердца утверждать: философии больше вообще не должно быть".

Размышляя об исторических судьбах философии, следует учесть то обстоятельство, что пока не появится новая идея, консолидирующая социум, а в интеллектуальной сфере задающая новое представление о способе достижения истинного знания, все нападки на современную философию будут выглядеть как необоснованные. Малая степень нашей удовлетворенности существующими философскими школами еще не означает, что мы их здесь собираемся оспаривать. Если бы это было именно так, то данной работы вообще бы не было. Посвятить свою жизнь только критике - все равно, что заранее обречь себя на безрадостную жизнь. Это действительно так, "поскольку всегда грустно что-либо, что с особенной энергией было когда-то связано воедино, самому наблюдать, как оно распадается. Духовный и моральный мир настолько разъединен в себе самом, что склонен к анархии и можно только радоваться, когда хоть на одно мгновение находится точка объединения. Но еще печальнее разрушать что-либо, ничего не предлагая взамен". Попробуй сделать лучше! - говорят по праву тому, кто просто осуждает. Как же был прав безвременно умерший Ганс (один из ближайших учеников Гегеля), когда с похвальной откровенностью произнес следующее: "Система, однажды возникшая, может быть опровергнута только системой, а до тех пор, пока существующей не противопоставлена другая, более устойчивая система, от нее нельзя отказываться".

Что касается истоков современной философии, то это был период завершения почти тотального господства немецкого идеализма, период, ознаменованный критикой гегелевской системы. Гегелевский абсолютный идеализм предстал в глазах многих его критиков как последний оплот схоластической метафизики.

Но что могли предложить этой метафизике ее оппоненты? Шеллинг, казалось бы, дал ясный ответ - исходить из самой жизни, из опыта, из факта существования вещей, то есть не подменять бытие понятием. Только тогда мы получаем философию, которая не может быть завершена и в строгом смысле слова не может претендовать на звание системы. Беда всех предшествующих систем заключалась в том, что они носили строго логический характер и являлись замкнутыми. Но дело в то же время состоит не в том, что философия неизбежно должна принять форму системы (она познает всеобщие мировые связи и уже в силу этого является систематичной), а в том, что она систематически должна развернуть нечто положительное и утвердительное, то есть иметь некий твердый фундамент. Негативная или логическая философия в силу того, что идет от мышления к бытию, не обладает крепким фундаментом и в данном смысле не является системой. Например, Фихте, выбрав в качестве исходного пункта философии трансцендентальный субъект, не смог обосновать тот необходимый тезис, что такой субъект должен быть субъектом онтологически независимым. Гегель также начинал с чистой мысли ("чистое бытие", "ничто"), но вынужден был закончить все той же чистой мыслью (плюс ко всему такое начало философии является противозаконным: чистой мысли не существует, это собственно гегелевская теоретическая спекуляция).4 Однако самый главный недостаток логических систем философии заключается, по мнению Шеллинга, в том, что они все стремятся представить Абсолют как бы своей собственностью, дабы расположиться там как у себя дома, причем с

помощью только логических средств.1 В целом аргументация Шеллинга, как пишет В.А.Малинин, "сводилась к следующему. Нечто ускользающее от рационального познания более сущностно и более существенно, нежели то, что доступно человеческому разуму, опирающемуся на логические критерии знания. Философия должна предпослать это нечто своему традиционному предмету, то есть сферу иррационального сфере рационального".2

Другими словами, Шеллинг взывал к иррациональному содержанию Абсолюта и в данном отношении подготовил новую неклассическую эпоху философствования. Как известно, неклассическими эпохами, помимо современности (начиная с середины ХIХ века и до наших дней) были эллинизм (от ІV века до Р.Х. до III века) и эпоха Возрождения (XIV­XVI века). Периодов философствования, которые могут быть обозначены как классические, также "можно выделить три: во-первых, классическая философия античности (от Фалеса до Аристотеля), где консолидирующей идеей и интеллектуальным стимулом становится идея рационализации мифа; во-вторых, классическая философия средних веков (от Августина до Оккама), с идеей христианства, обладающей мощной объединяющей силой; и, в-третьих, классическая философия Нового Времени (от Бекона до Гегеля), с идеей теоретического обоснования научности и возможности знания вообще".3



Выступление Шеллинга, составившее целую эпоху в философии, было положительно воспринято, тем не менее, не многими. Объявив исходным пунктом развития мира трансцендентного, "онтологически независимого" субъекта бытия, Бога, он утверждал, что в мифах древности постепенно приоткрываются грани Божественной сущности. И все же, как верно заметил Ф.Энгельс, "философия мифологии и откровения конструируется как нечто необходимое…".4 Другими словами, Шеллингу не удалось преодолеть главный недостаток предшествующей ему парадигмы: стремление отыскать для мира (бытия) необходимую причину. В результате его философия имела дело не с действительным миром, а с мифологическим элементом современного ему сознания.

Однако, если Шеллинг не отказался от Абсолютного Духа идеалистической метафизики, то другие попытались эту идею заменить понятием духовного человеческого начала (хотя трактовки данного начала были разными). Например, В.Гумбольдт придерживался той позиции, что подлинно духовным началом является язык. Последний есть непрерывное творение человеческого духа. Это - энергия, благодаря которой рождаются мысли. Критикуя фихтевское "Абсолютное Я", он пришел к тому выводу, что за основу следует брать принцип человечества. Это и будет тем понятием единства, в котором снимается всякая противоположность единства и множества. Единству человечества соответствует единство того, что он называет allgemeine Sprachkraft (то есть "всеобщая языковая способность"). Данное понятие, на наш взгляд, является противоречивым. С одной стороны, оно указывает на нечто неопределимое и вместе с тем единое в языках, а с другой - такому единству противостоит многообразие языков. И все же каждый язык представляет собой определенное видение мира, определенный Weltansicht der Sprache. Языковая способность (или "сила"), по мнению В.Гумбольдта, тесно связана со всеми основными антропологическими характеристиками человека. "Чтобы человек мог постичь, - писал В.Гумбольдт, - хотя бы одно слово не просто как чувственное побуждение, а как членораздельный звук, обозначающий понятие, весь язык полностью и во всех своих взаимосвязях уже должен быть заложен в нем".1 Это означает, что "в каждом живет стремление (стимулируемое, регулируемое и ограничиваемое определенной силой) под действием внешних и внутренних сил порождать язык, и притом так, чтобы каждый человек был понят другими людьми".2 Как видим, человек оказывается как бы охваченным действием первой космической потенции, которая выражается в стремлении к бытию. Это - чисто духовная сила. Отсюда и сама философия есть непременно метафизика. Философия занимается духом, предшествующим всякому содержательному предметному знанию. Вместе с тем знание о духе созидается из той материи, которая подвергнута языковой обработке в ходе образования предметов. "Это значит, - замечает А.Зотов, - что философия неизбежно выступает как исследование человеческой интерпретации мироздания; она - рефлексия сказывания, которое и есть опосредование мира человеком".3 В силу данного обстоятельства философия не может являться законченной системой абсолютного знания, "поскольку слова живого звука открыты в пространство опыта".4 Под данным углом зрения, подлинная действительность носит не всеобщий, а индивидуальный характер. Ее не следует "пытаться рационально обосновывать. Соответственно, меняется и статус философии в системе наук - она лежит не в начале, а возникает “в конце” научных исследований, в качестве ее обобщающего итога".1

С таким выводом, вытекающим из ретроспективного прочтения произведений В.Гумбольдта, согласиться трудно. Мы солидарны с А.А.Касьян и А.Ф.Кудряшевым, которые считают: "Если полагать философское обоснование реализующимся только после развития соответствующего фрагмента физического знания, то тем самым оказывается проблематичной возможность реализации философией своей методологической функции по отношению к физике".1 Глубинный смысл этого тезиса заключается в том, что философское обоснование во многом совпадает с реализацией философии своей прогностической или, точнее сказать, предвосхищающей функции. Можно, по всей видимости, также сказать, что и методологическая функция философии во многом определяется содержащимся в ее недрах предвосхищающим потенциалом.2 Философские идеи часто используются учеными в полуинтуитивной форме (в качестве ориентира, предвосхищения). Становясь зрелой, наука преодолевает их, но они, подобно Фениксу, возрождаются вновь, поскольку каждый раз обнаруживается, что без философского обоснования невозможно понять ни одно из научных достижений.3

Концепция "исторической действительности" В.Дильтея, затем эмпириокритицизм, способствовали, в конечном счете, тому, что понятие духа стало постепенно изыматься из сферы философских исследований. Тем самым возникла тенденция к самоликвидации философии, которая наиболее остро ощущается сегодня.

Мысль об изгнании "духа" из философии, о постепенном его оттеснении в эстетическую сферу, как это, к примеру, имело место у Канта, является достаточно обоснованной. Так, анализируя юношеские воззрения Гегеля, Дрейер обращает внимание на две стороны постижения духа. Первая связана с духом как выражением нерефлексированной непосредственности, то есть с духом как конкретным и субстанциальным. Вторая сторона указывает на нечто внешнее, привносимое, по мнению Дрейера, скорее извне и не выводимое имманентно из содержания духа. Это мысль о тотальности - "злосчастная абсолютизация духа".4 В результате анализа понимания духа у Канта и Гегеля Дрейер приходит к выводу о том, что "для философии, точку зрения которой мы представляем, это слово есть может быть одно из самых опасных обобщений, которые знает история этой науки".5

Неслучайно уже Л.Фейербах исходит из такого понимания философии, которое включает в сферу внимания последней не только человеческую душу, не только бытие как мыслящую сущность, но и человеческое тело, "бытие как объект бытия, как объект его самого".1 Такое бытие есть "бытие чувства, созерцания, ощущения, любви".2

"Если старая философия говорила: не существует то, что не является мыслимым, то новая философия, напротив, заявляет: не существует то, что не любимо, что не может быть любимым… Любовь, однако, - критерий бытия, критерий истинности и действительности, как объективно, так и субъективно. Где нет любви, там нет и истины. И только тот чем-нибудь является, кто что-нибудь любит; ничего не любить тождественно с ничем не быть".3

Л.Фейербах рассматривает любовь как форму связи между людьми. "Два человека необходимы, - пишет он, - для образования человека духовного в такой же степени, как и физического: общение человека с человеком есть первый принцип и критерий истинности и всеобщности".4

Однако ориентация философии исключительно на любовь сопряжена с целым рядом сложностей, на которые указывал еще Аристотель. "Вообще же нельзя считать достаточным началом положение, - говорил он, - что всегда так есть или происходит…".5 Любовь, как сила соединения элементов, имеет начало. Эмпедокл "не мог бы составить Небо, строя его из обособленных [элементов] и соединяя их силою Любви, ибо космос состоит из уже разделенных элементов и поэтому должен возникать из нерасчлененного единства".6 Вот поэтому Эмпедокл и "опускает космогонию в эпоху Любви".7 Именно в данную эпоху, по его словам,


"Выросло много безвыйных голов …".8
Если смотреть в корень вещей, то "не Вражда, а Любовь разъединяет элементы, которые по природе своей первичнее богов…"9

Итак, философия не в состоянии длительное время ориентироваться на "дух". Но еще более недолговечной она оказывается в том случае, если опирается на принцип любви как страсти. Если исходить из тезиса Л.Фейербаха о том, что любовь есть страсть и "только страсть есть признак существования"1, то данное определение противоречит самому "имени страсти", которое означает, что "она направлена не на присутствующий предмет и поток желания, но на отдаленный, "отстраненный", откуда она и называется страстью".2 Задача философии, поэтому заключается "не в том, чтобы отойти от чувственных, то есть действительных, вещей (и в этом Фейербах безусловно прав. - А.Л.), но в том, чтобы к ним прийти".3 Приходить же нам помогает эрос, "Любовь" как (έρως). Такая любовь, говорит Сократ у Платона, "словно вливается извне (а не есть внутренний поток для того, кто ею пылает), причем вливается через очи, в древности, верно, называлась "льюбовь" (έσρος), ведь мы тогда пользовались о-микроном вместо о-меги".4

Эрос - все равно что воздух для любви. Вполне возможно, замечает Сократ, "наблюдая небесные явления, законодатель тайно назвал Геру именем воздуха (αήρ), переставив первую букву в конец".5 Гера - это "прелестная и одержимая эросом (έρατή)" Богиня.6 Может быть именно поэтому "Зевс был в нее влюблен".7

Таким образом, не любовь, а эрос есть некое первоначало или то, "откуда всякое дело лучше всего может удаться".8 Это действительно так, ибо ни дух, связанный с подавлением природных склонностей души, а значит, и с определенным страданием, ни так называемая "чистая" любовь, непосредственно апеллирующая к идее высшего блага, ни, тем более, чувственное влечение, означающее текущее удовольствие, не в состоянии претендовать на роль того последнего основания, из которого должна исходить философия. Для ее возникновения необходимо, "чтобы зародился эрос, смешанный с удовольствием и страданием".9



§ 2. ПРОБЛЕМА СООТНОШЕНИЯ

"ДУХА" И "БУКВЫ" В ФИЛОСОФИИ
"Нет окончательно определенных философских систем, ибо сама жизнь выше определений".1 Данные слова, произнесенные однажды Бенедетто Кроче, не следует, однако, рассматривать в том плане, что к этому "окончательному" и вообще стремиться не стоит. Дух человеческий жаждет обрести Абсолютное, создать, наконец, универсальную философскую концепцию, поскольку в этой его надежде теплится жизнь куда более высокая, чем та, в которую оказывается погруженный всякий, кто заранее уже успел вызвать подозрение в недолговечности к своей системе. "Великий маг, вероятно, тот, - замечают Дж.Реале и Д.Антисери, - кто умеет очаровываться самим собой так, что и собственные фокусы кажутся ему внешними автономными феноменами".2 Но без этой уверенности в своих силах жить нельзя. Создатель философской теории должен иметь не только способность к иронии, но и обладать вполне серьезным чувством, страстным желанием реабилитировать высказанное. Только таким образом он и будет подготавливать почву для постановки новых проблем и новых теоретических систем.

Что является более важным для мыслителя - желание вернуться, хотя бы на теоретическом уровне, к некоему состоянию покоя и счастья, когда-то ему знакомому, но однажды утраченному или же, напротив, стремление, никогда не достигающее цели? - трудный вопрос. Любое возвращение свидетельствует лишь о том, что мы остаемся неизменными в отношении к предмету своей любви, но в то же время не можем остаться равными себе в своей любви.3

Однако мы несравненно далеки от той мысли, чтобы ожидать и еще меньше думать о том, что представляет собой общее мнение о человеке, вознамерившемся защищать философию, исходящую из принципа критики чистой любви и духа, к которому все сегодня так активно стремятся. Мы смеем лишь надеяться, что на нас не посмотрят с недоброжелательством, и что у нас будет достаточно сил укрепить свою способность к самозащите перед лицом опасных искушений и засилья прагматического способа мышления, захлестнувшего нашу эпоху.

Мы надеемся, что еще остались люди, не отказавшиеся от тех ожиданий, которые они возлагают на философию, что еще живы те, которых тревожит то различие, которое исследовали один или два современных писателя между "буквой" и "духом" в философии вообще, а особенно в определенной философии и определенных философских трудах. Но во что это выльется, если первому встречному будет позволено под предлогом того, что следует стремиться различать букву и дух, перечеркнуть знания, собранные столь тяжким трудом? Людям требуется прежде всего ясность, но существующие философские системы в принципе далеки от того, чтобы их можно было трактовать либо с позиций духа, либо с позиций одной только буквы. Если под последней понимать системность, то дух философии, конечно же, не исчерпывается ею. "Из всех систем, - вопрошал Шиллер, - долговечной будет какая? Не знаю. Но философия, верь, вечно останется жить".1 Именно Шиллер обратил внимание на тот момент, что существует известная разница между духом философии и духом в философии. Так если первый связан с обращением философии к вечному в человеческом существовании, то второй стремится представить тот или иной принцип, из которого философия исходит, в образе системы. Например, философия Фихте исходила из принципа "Я", и в этом заключались ее дух и система. Однако принцип "Я", утверждал Шиллер, совершенно абсурдно сводить к духовности и духовному.2 Данное высказывание, по всей видимости, подтверждается и взглядами самого Фихте, который "Я" представлял, правда, в виде абсолютного единства духовного и телесного начал (при этом "телесное" по его терминологии, есть то же самое , но взятое только в форме "внешнего созерцания").

Определенным ключом к фихтевскому пониманию духа является его сочинение "О духе и букве в философии". В этом труде, точнее, в серии писем, отправленных в издаваемый Ф.Шиллером журнал "Оры", Фихте пытался установить некоторые критерии духовности философского или художественного произведения. Произведение можно отнести к разряду духовных, если оно "дает нам не просто объект для нашей духовной деятельности, но одновременно и талант для занятий оным (курсив мой. - А.Л.), не только дает нам дар, но и руку, которой мы можем ухватить его".3 Дух, подчеркивает Фихте, подобен "жизненной силе Вселенной". Он придает "мертвой материи движение и организованность, а организованной материи - духовную жизнь".4 Нет ничего хуже, когда духовность человеческих чувств эксплуатируется и уничтожается. Такая ситуация объясняется чрезвычайной ранимостью духа, хрупкостью духовного бытия, а не его стабильностью и вечностью. "Механизм духа" каждое мгновение выходит из строя.5 Следовательно, данный "механизм" призван к тому, чтобы "восстанавливать абсолютную самостоятельность в своих действиях, чтобы в следующее мгновение снова быть прерванным".6 Итак, дух заключает в себе возможность своего полного уничтожения, и это следует нам прямо признать.

Дух не только обладает "живительной силой для внутреннего чувства, но и, пробуждаясь, сам ищет встречи с новым творческим духом. Однако каким образом дух сохраняет "живительную силу"?1; "откуда одухотворенный ученый черпает таинство придавать эту силу оному продукту?"2; почему я, читая одухотворенное произведение, "с чувством приятного удивления обнаруживаю в себе талант и дарование, которые ранее мне были незнакомы?"3; откуда может произойти все это?; кто раскрыл перед художником или ученым мой внутренний мир?4; как возникло это глубочайшее родство моего собственного и другого, чужого мне "Я"?; наконец, каким именно образом этому другому удалось понять то, чего я сам в себе не осознавал?5

Вероятнее всего, замечает Фихте, такой мастер "должен в самом себе иметь то, что является общим для всех душ"6 (курсив мой. - А.Л.). Индивидуальное "Я" в минуту воодушевления как бы становится трансцендентальным "Я", именно тем трансцендентальным субъектом, который, по словам П.П.Гайденко, есть некое родовое сознание.7 Но почему у Фихте пафос индивидуальности, преобладавший в первый период его деятельности, неожиданно вдруг сменяется пафосом универсальности? Разве "духовный порядок, духовность цели" уже больше не "община многих "я"?8 Разве "система многих я" уже перестала представлять собой особую категорию бытия?9 Думается, что Фихте приходит к такому выводу, исходя из каких-то более глубоких оснований. В письмах к Шиллеру он осознает всю недостаточность дедукции других "я", осуществляемой с чисто субъективных позиций. Понятие человеческой индивидуальности отличается от понятия индивида. Если последний возможен лишь в системе индивидуумов, то есть в соотношении с другими индивидуумами10, то индивидуальность не исчерпывается существующим "духовным порядком", она даже не исчерпывается всей системой психо-физиологического и духовного бытия. По всей видимости, Фихте осознает тот факт, что для проявления индивидуальности требуется более высокий уровень бытия, чем простая "система индивидуумов". И данный уровень, по его мнению, достижим лишь в том случае, если мы сможем преодолеть существующий теоретический отрыв души от тела, а затем и самой любви, как сущностной силы человека, от его духовной сущности. Другими словами, любить и быть духовным - это одно и то же. А поскольку Фихте исходит из постулирования духа как единственной реальности, наделенной статусом всеобщности, то и любовь у него имеет самое непосредственное отношение к категории "универсальности", но не "множественности". При этом он, конечно, верно замечает, что сущность любви состоит не в том, чтобы, перебирая множество рассматриваемых "лиц", остановиться на одном единственном, а в том, чтобы уметь это единственное "лицо" сразу выделить из всех ранее существовавших и существующих.1 Другими словами, необходимо окинуть своим взором всю бесконечность универсума, чтобы признать данное "лицо" или данный миг единственным и незаменимым ни одним из всех других.

Однако в действительности дела обстоят иначе. Ни дух, ни чистая любовь, ни абсолютный идентитет того и другого не в силах удовлетворить потребностей и интересов человеческого существования. Человека всегда влечет к новому. Да и разве не в каждой женщине нам как бы улыбается бесконечный универсум? Беатриче, разумеется, не была для Данте одною из многих, но поэт в то же время и не стремился быть в своей любви как никто другой и тем более не стремился приравнять свою любовь к универсальному чувству всего человечества. Философский дух поэзии Данте проявляется в том, что стремление к прекрасному здесь имеет несравненно бóльшую цену, чем обладание прекрасным. Уже Псевдо-Дионисий в трактате "О Божественных именах" подробным образом остановился на понятии Божественного эроса (έρως), специально подчеркивая при этом, что в христианстве оно может быть даже предпочтительнее собственно понятия любви (αγαπη), хотя и то, и другое употребляются в Писании как практически тождественные.2

Любовь и эрос - главные движущие силы бытия, взаимосвязанные, хотя и весьма различные. Без эроса любовь становится долгом, моральной обязанностью, и только. В "Эротических гимнах" св.Иерофея есть следующие слова об эросе: "Это и есть та простая сила, которая самочинно побуждает все существа к некоему объединяющему слиянию, начиная от Блага и до последнего из них, и затем снова: от последнего через все ступени бытия к Благу; это та сила, которая из себя, через себя и в себе вращаясь, постоянно возвращается в самое себя".3 Данное определение эроса как нельзя лучше соответствует природе философии, ее духу, который ни бессмертен, ни смертен, который то живет и расцветает, то умирает, но оживает вновь. Именно философия - посредница между материальным и идеальным мирами. Ей чужды праведники, живущие в "вечноцветущих" садах и лишь мечтающие о золотых палых листьях. Но им - увы! - не дано видеть их. Для них эрос - это восторженная любовь, смотрящая на свой предмет как бы снизу вверх, не оставляющая в себе места жалости и сочувствию к самому себе. В действительности же, "с появлением любви, - пишет Ю.Б.Рюриков, - резко выросли не только радости жизни, но и. пожалуй, еще больше - ее горести, ее боль, тревога. Любовь - огромный психологический усилитель восприятия, и она увеличивает в глазах людей и счастье, и несчастье, и, может быть, несчастье даже больше, чем счастье".1

Тот, кто замыкается в мире одной только любви и рассматривает последнюю в качестве принципа всей своей жизни, тот полностью растрачивает и дым забвения, без которого невозможна никакая жизнь. В акте безмерной любви к Абсолюту философия истощает свой эрос, несовместимый с сухим реестром концепций, без знания которых трудно назвать себя образованным человеком, но знание которых в то же время как бы отягощает нашу память. Сознание того, что я пришел в этот мир много позднее всех систем, не может дать ничего, кроме печали. Вспоминая их и бродя среди них, как среди живых, я пытаюсь отыскать тот животворящий дух, который когда-то питал и поддерживал их. Но, в сущности, - это усопший дух…

"Верный признак того, что система надоела, - говорил когда-то Форберг, - это когда начинают различать в ней букву и дух. Так случилось когда-то с иудейством, язычеством и христианством, и так происходит теперь с кантовской философией".2 Каждый мыслитель, пытаясь выделить "дух" системы обращает внимание на главный, как ему кажется, ее момент. Однако на практике при этом защищается именно ее "буква" (например, Фихте искренне верил в то, что развивает дух кантовской философии; на деле же происходило совсем другое: вместе с изгнанием "вещи в себе" исчезал и философский эрос, имеющий самое непосредственное отношение к тайне).

Таким образом, мы здесь вовсе не претендуем на полное решение проблемы соотношения "буквы" и "духа" в философии. Мы явились в настоящий мир не ради того, чтобы возвыситься над другими, не с той только целью, чтоб отдать себя во власть духа, а также любви, приравненной к нему, но с тем лишь единственным помыслом, чтоб довести до конца главное дело своей жизни - соединить ценности мира любви и мира духа, настолько разъединенных в самих себе и по отношению друг к другу, что можно только радоваться, если хоть на одно мгновение найдется точка объединения.



§ 3. Ф.ШЕЛЛИНГ ИЛИ СКРЫТЫЕ СИЛЫ, ПОБУЖДАЮЩИЕ НАС ФИЛОСОФСТВОВАТЬ
Философы "интересны не только тем, что они говорят, но и тем, о чем молчат".1 Данное молчание в основном касается тех традиций, которые препятствуют рождению определенных идей. Но тем важнее для нас вскрыть этот аспект, привлекая для данной цели анализ сложных взаимоотношений не только между философскими и научными, эстетическими и социально-политическими идеями, но и между самими философами, а также между философами и представителями иных профессий.

Если сегодня на вопрос о том, почему философия для многих стала совершенно безрадостным занятием, ответить простой ссылкой на чрезвычайную усталость духа и добавить при этом, что ее золотая эпоха уже позади, то таким ответом нельзя не погрешить против самой истины. Последняя же состоит в том, что философский разум постоянно высвобождает энергию для движения вперед по все новым путям. И именно этому как раз нас учит вся история философии, которая заключает в самой себе некое корректирующее начало, не позволяющее философскому духу слишком долго задерживаться на каком-то одном месте.

История немецкого идеализма в этом плане особенно поучительна. После смерти Гегеля всем казалось, что уже никто не сможет захватить философский трон и, что самое главное, продолжить мощное воздействие на умонастроения эпохи. Гегельянцы, расколовшись на левых и на правых, так же, как и другие философские партии, этой проблемы не решили. Теоретические постулаты Бруно Бауэра, одного из видных представителей левогегельянского движения, не оказали никакого влияния на массы, которые он грубо третировал. Его философия осталась достоянием узкого кружка почитателей, в то время как эпоха взывала к новым решениям.2 "О Бауэрах тут ничего не слышно, никто о них ничего не знает"3, - сообщал, не без удовлетворения, Энгельс Марксу после своего возвращения в Германию из Франции в октябре 1844 года.

Однако философский дух продолжал сохранять в своих недрах именно ту способность ко всякому самоотречению, ту свободу от преждевременных иллюзий и от любви к мимолетной славе, которая вновь обрела свою жизнь в лице друга юности Гегеля и его товарища по комнате в Тюбингенской семинарии, а именно в лице Шеллинга, который в своей вступительной речи от 15 ноября 1841 года в знаменитой аудитории № 6 Берлинского университета сказал, что теперь, наконец, настало "время, когда я должен прервать молчание, должен сказать решающее слово".4 Те же, "кто считали меня сошедшим со сцены", продолжал Шеллинг, вынуждены "начать со мной борьбу" после того, как меня уже "обрядили и погребли". Однако во "мне есть нечто такое, о чем они вовсе не знали".1

Действительно, с новым появлением Шеллинга на кафедре философский дух, который, как казалось тогда многим, уже угас, вдруг снова, подобно Фениксу, возродился в данный момент своею полной мощью. Философия, как и тридцать лет назад, когда звучала еще вдохновенная речь Фихте, вновь собрала огромную и достаточно пеструю аудиторию. Молодой Ф.Энгельс, присутствовавший на этих лекциях Шеллинга по "Философии откровения", описывал собравшуюся публику в следующих словах: "Во главе - университетская знать, корифеи науки, мужи, каждый из которых создал свое особое направление, им отведены ближайшие места около кафедры, а за ними, в пестром беспорядке, как пришлось, сидят представители всех общественных положений, наций и вероисповеданий. Среди никогда не унывающей молодежи вдруг видишь седобородого штатного офицера, а рядом с ним в совершенно непринужденной позе вольноопределяющегося, который в другом обществе из-за почтения к высокому начальству не знал бы, куда деваться. Старые доктора и лица духовного звания, чьи матрикулы могли бы вскоре праздновать свой юбилей, чувствуют, как в их головах начинает бродить старый студенческий дух, и они снова идут на лекции. Евреи и мусульмане хотят увидеть, чтó это за вещь христианское откровение: повсюду слышен смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, новогреческой и турецкой речи, - но вот раздается звонок, призывающий к тишине, и Шеллинг всходит на кафедру".2

Уже в своих первых словах он напомнил присутствующим, что философия всегда была для него "гением-хранителем" жизни и что теперь он "обязан быть с нею там, где разрешается ее высшая задача".3 Таков главный мотив, приведший его сюда.4

Сегодня, когда не только философия, но и культура, дух, нравственность находятся в состоянии глубочайшего кризиса, необходимо осознать эту мысль в ее полном объеме и содержании. Некоторые ждут в настоящее время от философии разрешения всех жизненно важных вопросов, но почти никому из них не приходит в голову оказать решительную поддержку прежде всего самой философии, укрепляя ее способность к самозащите перед лицом таких опасных искушений нашего века, как капитуляция перед прагматизмом и убогим сциентизмом.

Но самый главный рубеж борьбы за философию проходит все же через человека, через человеческую любовь и откровение человеческой души, через бездну человеческую, человеческую бездонность, как сказал бы Ф.М. Достоевский. Другими словами, не столько человека мы должны открывать в философии (об этом уже много написано), а сколько самою философию как бы заново стремиться приоткрывать в человеке, независимо от его профессии, общественного положения и рода деятельности. Ведь существуют чисто человеческие притягательные силы, побуждающие нас к служению философии и влияющие на нас неотразимо, помимо крепнущего желания быть всегда с нею. Эти силы прекрасно изобразил Шеллинг в своих следующих словах: "Король, которому мне хотя и пришлось служить непродолжительное время, и которого прославленный трон приподнимает не выше, чем он возвысился качествами своего сердца и духа, и которого я чтил еще до того, как его украсил державный пурпур; страна и народ, чью нравственную и политическую силу с детства привык чтить каждый истинный немец … город, который зовется первым, когда речь заходит о месте пребывания науки и остающемся всегда прогрессивным образовании в Германии … затем этот круг мужей науки, являющихся приятнейшим украшением данного города … наконец, - молодежь, о которой известно, что она привыкла следовать зову науки, что она, если и поставила перед собой достойную цель, не убоится трудностей, а там, где ею обнаружены следы настоящей науки, с радостью встанет на этот путь, опережая самого учителя - все это составляло, господа, притягательную силу огромной, почти неодолимой мощи".1

В соответствии с естественным порядком вещей развивать философию должен был бы юноша, но не тот, кто беззаветно может позабыть о своем собственном существовании, презирая при этом эмпирическое существование других и последовательно пользуясь им только как средством для осуществления своих идеалов (именно таким образом поступал Фихте), а, скорее, тот, кто осознает, что его усилия ничего не значат без других людей, и, главным образом, без их расположения и усердия, которое они готовы при этом проявить. Действительно, нам не тому хочется помочь, кто мечет спекулятивные громы и молнии, а тому, кто более всех понимает, что его умственные усилия ни к чему существенному не привели, и кто не претендует ни на какое иное оружие, кроме истины, кто не желает для себя никакого другого права, как только права на свободное исследование и беспрепятственное сообщение об исследованном, кто проникается ответственностью за каждое высказанное слово и готов проявить любезность ко всякому, в ком теплится жизненный дух, устремляющийся к истине и свободе.

Глубинной причиной, побуждающей нас философствовать, является стремление преодолеть скуку. "Жизнь в стабильной действительности, - пишет Р.Лаут, - не знает поступательного развития… Если любой поступок заранее предопределен, не может наступить ничего нового. Скука является страшной причиной вырождения и нравственного падения человека. Из-за скуки люди становятся грубыми, похотливыми и находят удовлетворение в кровопролитии. Скука порождает ненормальные и деструктивные желания, и, в конечном счете, увлекает человека к разрушению им самим созданной реальности".1 Шеллинг именно потому уверенно и смело взошел "на кафедру и начал свой курс перед аудиторией почти в четыреста человек из представителей всех сословий и наций", что заранее пообещал "своим слушателям нечто необычное".2 Таким образом, он как бы заранее подмешал к своей положительной разумности момент собственной фантазии, доказывая тем самым, что он остается свободным человеком, не взирая ни на какие авторитеты, и что этот факт всегда должен иметь место, пока существует свободное пространство для исполнения всех существенных человеческих стремлений, связанных или независимых, совместимых или враждебных друг другу. Ведь своеволие "защищает самое дорогое и самое главное - нашу личность и нашу индивидуальность".3 Человеческая воля находится в состоянии непрерывного поиска своей исполненности и вместе с тем она страшится достичь этой конечной цели, этой благости и любви, после которой уже нечего будет больше хотеть и, что самое главное, достигнув которой, она не получит искомого удовлетворения. Это переполненное жизнью бытие и кладет начало той противоположности, раздвоенности и враждебности друг другу жизни и духа, о которой говорил в наше время Л.Клагес. Вероятнее всего, он исходил не из того понимания духа, который с ненавистью смотрит на жизнь, а из того убеждения, что любая созданная человеком жизненная форма перестает, спустя некоторое время, его удовлетворять. Пусть духу, отторгнутому от жизни и кажется, что он нашел правильное решение, эрос (если верно, конечно, то, что дух есть вечное стремление, хотение, бытие-долженствование), связанный с ним самим, всегда восстанет против его жизненных отложений и подтолкнет к тому, что рассудок отвергает.

Своим выступлением в Берлине Шеллинг указал на тот момент, что человеческий дух, особенно в лице гегелевской философии разума, подпал под власть существующих жизненных форм, под власть бытия. Прежде же он был властен над последним: мог перейти в него, а также и не перейти.4 Теперь же дух оказался в состоянии зависимости, несвободы, отсутствия эросности. Эта мысль, несмотря на всю свою противоречивость и дискуссионность, должна быть, тем не менее, осмыслена в своем полном объеме, чему, собственно, и посвящены дальнейшие главы нашего исследования.

ГЛАВА II. БЫТИЕ. ЭРОС. НЕБЫТИЕ.
§ 1. ИДЕАЛЬНОЕ И ДУХОВНОЕ БЫТИЕ
Из всего, что имеется, есть истинно сущее, бытие, и неистинно сущее, бывание. В своей непосредственности сущее есть совокупность единичных, отдельных, чувственных вещей. Но сущее или бытие не ограничивается сферой чувственного. В зависимости от того, какой смысл мы вкладываем в слово "чувство", можно вести речь о нечувственном, бесчувственном и даже сверхчувственном, трансцендентном миру чувств, бытие. Однако, как нам думается, все же не стоит резко противопоставлять понятия чувственного и духовного. Кто станет отрицать существующую духовность чувств? Вместе с тем иногда требуется проявить силу воли, руководствуясь сознанием долга, на чем и играет философский идеализм, разводя на разные полюса дух и чувственность.

То, с чем сталкиваемся мы в жизни, есть бывание. Последнее иногда называют становлением. Оно отличается от бытия тем, что вмещает в себя и бытие, и ничто1; то есть бывание в каком-то смысле есть, а в каком-то нет, кое-где есть, а кое-где нет. Это "нет" присутствует практически везде. Человек повсюду сталкивается с небытием, с каким-то отсутствием бытия. Поэтому, строго говоря, в жизни лучше употреблять слово "имеется", чем слово "есть".

В силу того, что не-сущее, небытие участвует в бывании, отсутствие можно представить себе в виде своеобразного места для присутствия, или в виде некоторого вместилища. Объем вместилища определяется степенью ожидания присутствия. В связи с этим и кажется, что отсутствие больше присутствия. Действительно, сколько всего отрицается! Но отсутствия больше присутствия только как бы по объему. Всякое присутствие входит в отсутствие, заполняя его.

Следовательно, вместилище представляет из себя некую всеобщую возможность, или нечто такое, что все в себе содержит и все подпитывает. Отсутствие, таким образом, абсолютно безразлично к тому или иному конкретному, что входит в него. Это - какая-то всеобщая любовь, которая есть одновременно отсутствие для каждого и в то же время присутствие для всех. Это - некий дух, который невозможно "схватить", но который все же живет как бы своей собственной жизнью, время от времени давая почувствовать нам меру того или иного отсутствия.

Строго говоря, слово "дух" является каким-то незаконным понятием. Не случайно философы, с одной стороны, стремились к тому, чтобы подчеркнуть в нем момент стремления к абсолютному бытию (например, "абсолютный субъект", "чистое Я", "чистая деятельность", "мировой Разум" и т.д.), а с другой - как можно быстрее придать ему ту или иную форму, подразумевая при этом какое-то отсутствие бытия, то есть вводя элемент бывания (например, "конечный дух", "европейский дух", "народный дух", "природный дух" и т.д.).1

Мы полагаем, что дух есть не просто небытие, не-сущее в полном смысле данного слова. Если бы дух был ничто, то как объяснить "следы" или отложения духа в культуре, факты духовного бывания, временного существования духа? Наконец, в силу какой причины как духовное, так и материальное бытие оказываются как бы травмированными, или ущербными?

Вероятнее всего, дух - это лишь как бы небытие, некое условное небытие. Ведь когда говорят о духовном бытие, то при этом подразумевают, что оно по возможности должно исключить всякий элемент небытия, дабы стать абсолютно устойчивым, неизменным и полным. Но все бывающее изменчиво, хотя и стремится к единству и совершенству. Изменчивость же порождает множественность и неопределенность. Если бы дух был определенным, то он лишился бы того, что в нем есть. Например, если дух рассматривать исключительно как активность, деятельность (а именно на таком понимании настаивал Б.Кроче)2, то он полностью утрачивает пассивность, созерцательность, сострадательность, что делает его холодным и бесчувственным и, что самое главное, лишает потенции к гуманному творчеству. Если дух определить как "Единое" (Прокл)3, то он сразу же противопоставляет себе все остальное как нечто неопределенное, но противопоставляет для того, чтобы, определив это неопределенное как "многое", сделать его соразмерным себе.

Нам следует учесть, что понятие "определенность" у древних греков (особенно у Платона) обозначалось словом "вид", "видность". Сам термин "эйдос" произведен от глагола "эйдо" - "вижу, созерцаю". В обыденном языке "эйдос" имел те же значения, что и "идея": вид, внешность, образ, облик и т.д. Но в систематической форме данное понятие стал употреблять только Платон, правда, не для обозначения пространственной формы (как это делал Демокрит, употребляя также слово "идея"), а для характеристики члена духовного множества, духовного становления или бывания. Итак, эйдос - это вид, то есть то, что можно увидеть. Сам же по себе дух, то есть как "для-себя-бытие", как идеальность1, безвиден (его нельзя ни видеть, ни осязать)2. Но рассуждать можно, правда, лишь незаконно.

Все, что мы видим глазами, есть нечто оформленное и, следовательно, подверженное быванию, становлению. Черная доска, оформленная белой рамкой, будет восприниматься в качестве таковой до тех пор, пока белый цвет не станет черным. Без формы ничего увидеть нельзя. Но в то же время мы знаем, что сферой видимого сущность вещи не ограничивается. Быстро проходя область видимого, мы попадаем в сферу рассудка, задавая вопрос: что представляет собою то, из чего она, то есть вещь, сложена? Каким образом то, из чего сложены все элементарные, то есть неделимые и неуловимые ни для какого чувства частицы, само может рассматриваться в качестве материала вещи?

Итак, отсутствия видеть нельзя. Хотя и говорят: "Я чувствую отсутствие любимого человека", но чувствуют при этом его присутствие, выраженное в памяти. Рассуждать об отсутствии также невозможно. Например, в данной аудитории отсутствует часть слушателей. Неужели, читая лекцию, мы будем рассуждать об их отсутствии?

Но в тот момент, когда не с чем будет соизмерить отсутствие, мы и сможем коснуться более значительного, чем бывание, идеального бытия. Ощущение идеального (а не духовного становления, бывания) и есть то чувство отсутствия, с чем нельзя ничего соизмерить. Вместе с тем сознание этого отсутствия как бы заключает в себе все присутствие, такую неопределенность, что никакой ясности и конкретности здесь быть не может.

Таким образом, эйдос есть то, что мы видим в нашем чувственном мире. Но эйдос в то же время и предмет рассудочного мышления. Однако последнее как бы несамостоятельно. Хотя перед ним и возникает потрясающее многообразие сущего, мыслить все же приходится в каких-то строго определенных формах, так что всего вида никогда перед нами не возникает. Да и само слово рассудок, по всей видимости, происходит от слова суд. Всякий же судья несамостоятелен, поскольку судит не от себя, а руководствуясь законом, то есть тем, что выше него. В качестве такого закона выступает истина, или истинно сущее, идеальное бытие.

Итак, существует тонкое различие между эйдосом и идеей, духовным и идеальным бытием. Духовное - это то, что делает мыслимое бытие умственно видимым, то есть умосозерцаемым, умопостигаемым. То же, что ум зрит при этом, есть идея, идеальное.

Надо сказать, что люди, как правило, заняты поиском различного рода оснований (особенно это стремление усиливается в период общественного кризиса). Так, не довольствуясь чувственной красотой, они занимаются поиском видности, вида, прекрасной формы. Но в чистом виде вид обитает в духе (под духом, как основанием красоты, можно понимать добродетель и истину). Но и данный ответ человека до конца удовлетворить не в состоянии. Потребность поиска самого предельного основания постепенно приводит его к выходу за границы духовного бытия, за границы "бушевания" (ύσις) и "кипения" (ζέσις).1

Духовное бытие, как и материальное, подвержено дроблению и изменению. Так, существует субъективный и объективный дух. Субъективный дух - это психический мир, мир человеческого сознания со всеми уровнями его существования от бессознательного до самосознания. Этот мир существует субъективно, поскольку зависит от воли и желания людей. Объективный дух - это объективированное или интерсубъективное духовное, "то есть такие духовные образования, которые являются уже не просто достоянием отдельных индивидов, а достоянием сообщества индивидов, достоянием духовной культуры общества".2 Одним из примеров объективного духа является язык. Но язык, несмотря на то, что приобретает объективное существование, как и все остальное в этом мире подвержен процессу изменения. Такие формы объективного духа, как мораль, искусство, религия, наука также отягощены материальным. Но идеальное в этих формах все же как бы "просвечивает сквозь материю". Помимо всего этого, в искусстве, например, слишком велико влияние субъекта (в виде художника-творца и в виде зрителя-воспринимателя).

Религиозные представления, подобно образам искусства, также не вполне адекватны сущности идеального бытия. Религия, разумеется, претендует на непосредственное знание. Однако в действительности эти претензии неосновательны, ибо религия, как пишет Гегель, - одна из тех форм, каковые "всецело обусловлены опосредованием, которое носит название развития, воспитания, образования".3

Идеальное, пишут П.В.Алексеев и А.В.Панин, "стремится преодолеть наличное бытие, и в этом отношении оно критично к существующим его формам. Оно способно проникать в тенденции развития предметов, видеть их способность быть более развитыми, более совершенными".4 Вместе с тем, всматриваясь в объективное, материальное, природное, в нечеловеческое, человек, благодаря идеальному, видит во всем этом себя, для-себя-сущее, мир человека, человеческое, разумное бытие. "Идеальное, - по мнению С.С.Абрамова, - не просто субъективированная форма бытия объекта, и не просто в-субъекте-бытие объекта, но субъективное бытие объекта".5 Наше "я" действительно имеет определенную направленность внимания (можно смотреть на низменные предметы, а можно и на высшие). При этом мы сами уподобляемся тому, на что себя ориентируем. В целом же наше рассуждающее "я" мечется между сферами истинного, идеального бытия и бывания.

Но даже если человек и осознал ценность чувственного и даже ценность такого высшего проявления духа, как любовь, то он на этом не остановится. По законам духовного бытия он должен идти еще выше. Ведь даже в уме мы хотим видеть основание. Идеальное потому и идеально, что чуть-чуть ущербно. В реальной жизни все "чистое" и "благородное" выражает себя лишь в нечистом и заурядном. Духовное, как оно проявляет себя в действительности под действием обстоятельств, принимает форму, которая часто выступает для него в качестве неестественной и которая лишь потому становится естественной, что учитываются как раз те обстоятельства, необходимо придавшие ему эту форму.

Если сферы духовного бытия и ума в определенном смысле оказываются совпадающими (при условии, если не ограничивать последний только областью рационального), то идеальное бытие связано с выходом за причину духовного бытия. Можно даже сказать, что основание последнего находится в сверхбытии. Однако это следует понимать в плане только логической зависимости духовного бытия от бытия идеального (идеи предшествуют чувственным вещам, в том числе и духовно-чувственным, не по бытию, а только логически).1 Итак, мы приходим к мысли о существовании идеального бытия, сфера которого оказывается как бы чуть шире сферы духовного бытия.

С научных позиций на природу идеального впервые взглянул К.Маркс. "Самый плохой архитектор, - писал он, - от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже в начале этого процесса имелся в представлении человека, то есть идеально".2 Идеальное, таким образом, связывается здесь не с любым психическим и не со всяким субъективным образом, а только с таким, который соотносится с будущим результатом человеческой деятельности. Вот почему, абсолютизируя будущее, люди часто превращают идеалы в идолы. При этом они приписывают объективность тому или иному идеалу. "Идеализм, - подчеркивал Э.В.Ильенков, - это совершенно трезвая констатация объективности идеальной формы, то есть факта ее независимого от воли и сознания индивидов существования в пространстве человеческой культуры, оставленная, однако, без соответствующего трезвого научного объяснения этого факта".3

Но, как мы уже писали выше, духовное и идеальное бытие все же несколько отличаются друг от друга. Идеальное бытие не следует рассматривать в отрыве от материального и духовного бытия. Оно, как мы заметили выше, чуть-чуть ущербно и создается единением своих компонентов. Стоит этому единству распасться, и мы сразу же перестаем быть, то есть переходим в область духовного бытия, затем бывания, существования.

Идеальное бытие не стоит отождествлять ни с мыслительной деятельностью, ни с духовными явлениями, обладающими достоинством всеобщности и необходимости. Идеальное нельзя полностью связывать и с опредмеченными результатами деятельности. В то же время идеальное бытие оказывается, по всей видимости, каким-то образом связанным с состояниями мозга. Иногда оно оказывается совместимым со случайным, единичным (например, внезапные интуитивные или теоретические озарения).

Но выдержать зрелища идеального человек также не в состоянии, как не в состоянии смотреть на солнце. Нам думается, что познавать идеальное можно лишь символически. Так, любовь есть важнейший элемент духовного бытия. Но если смотреть в корень вещей, то "не Вражда, а Любовь разъединяет элементы, которые по природе своей первичнее богов, да и сами они боги".1 Поэтому любовь не идеальна. Ведь, чтобы ее бытие не распалось, требуются еще и другие духовные качества, гармонирующие с нею, а также наличие эроса как космической силы или потенции. Точно также и в идеальной окружности чего-то не хватает от совершенного квадрата; в душевном здоровье - от красоты. Все каким-то удивительным образом связано со всем. Идеальное также не существует само по себе; идеальные образования не единообразны и не равноценны по своему характеру и назначению.

Однако глубже в проблему идеального бытия проникает не тот, кто стремится разложить его на различные уровни, типы или виды, а тот, кто пытается прочувствовать и постепенно осознать ущербность не только материального, но и духовного бытия.



§ 2. ЭРОС КАК ВЛАСТЬ НАД БЫТИЕМ

(ОПЫТ РЕКОНСТРУКЦИИ УЧЕНИЯ ШЕЛЛИНГА О ПОТЕНЦИЯХ)
Мы весьма редко осознаем до конца то, к чему на самом деле стремимся. Данную ситуацию, однако, не следует оценивать как трагическую, поскольку действительный мир нам именно дан, но как проблема. Идеализм, напротив, исходит из того убеждения, что "ничто не дано, а все только задано", и раз задано, то еще не существует. Следовательно, надо приложить все старания к тому, чтобы эта заданность стала бытийствующей, к тому, чтобы выстроить еще не существующий мир. Отсюда и возникает та абсолютизация идеи бытия-долженствования или духа, которая пронизывает всю европейскую культуру, начиная с эпохи Великой Французской революции.

Не соглашаясь с установками идеализма на заданность, а также - предзаданность бытия, мы исходим здесь из того тезиса, что все дано, но дано как вечный вопрос, как фундаментальная проблема, как, своего рода, απειρος, как скрытое бытие, но в то же время как живое, подвижное, наличное и переживаемое.1

Возможно, что ни в какую иную эпоху, как нашу, не ощущалось такой настоятельной потребности в философии, раскрывающей самую суть бытия, и сегодня преобладает то общее убеждение, что благодаря созданию новой универсальной онтологии, философия займет другое место в отношении высших предметов действительности. Однако чувство свободы противится сказанному, ибо человек быстрее всего бежит как раз от того, что является наиболее совершенным и полным. При этом его стремление к пустоте, сну и бездеятельности (до тех пор, пока эти последние не противопоставляются бодрствованию, полноте и деятельности) рождает не только свободу от ожидания лучшего мира, но и продлевает ожидание чего-то другого. Другими словами, пустота не легко достижима, поскольку она дана лишь по отношению к полноте, к бытию. Пустота, отсутствие бытия, не открывается, таким образом, в вопросе о существовании.2 Все это и наталкивает нас на ту мысль, что существованию, бытию должно что-то предшествовать. Пока мы не научимся жить с уверенностью в пустоте или недостатке, так сказать, в маленьком бедствии, пока мы не освободим себя от всех связей с должным, от всех связей с прошлым или будущим, пока не проявим, наконец, своей преданности пустоте и отчуждению,3 до тех пор наше существование будет продолжать оставаться как бы затянутым в бытие и мы будем наблюдать истощение философии и бездействие политики.

Учение Шеллинга о потенциях проливает дополнительный свет на все эти вопросы, и без преувеличения можно сказать, что каждый активно работающий мыслитель должен высказать свое личное отношение к этой теории, до сих пор, к сожалению, остающейся в нашей отечественной литературе за фасадом философских изысканий.1 Надеяться на это позволяют, по меньшей мере, две причины. Во-первых, вопрос о потенциях обсуждался в немецкой философии специально, обстоятельно, на протяжении продолжительного времени. Выявление различных точек зрения на эту проблему в целом способствует тому, что различные позиции по проблеме отношения к философии позднего Шеллинга приобретают некоторую ясность, завершенность, обоснованность, а, следовательно, и доступность для методологического анализа. Во-вторых, развиваемые в литературе ХХ века концептуальные платформы по проблеме нового "возрождения Шеллинга" (П.Тиллих, К.Тиллитич, Ф.Шмидт, Ю.Хабермас, К.Ясперс) достаточно хорошо можно противопоставить критике этой позиции, восходящей к знаменитым памфлетам Энгельса "Шеллинг и откровение" и "Шеллинг - философ во Христе", опубликованных в 1842 году под псевдонимом Освальд. Однако более глубокое, качественно новое понимание учения о потенциях Шеллинга требует проведения широких обобщений на основе имеющегося методологического анализа существующих позиций.

Но, прежде чем попытаться реконструировать данное учение, необходимо затронуть сущность спора Шеллинга с Гегелем, так как это имеет принципиальное значение для понимания самих задач философии.

Следует отметить, что Ф.Шлегель и Шеллинг не согласились с Гегелем в том, что основная задача философии состоит в выявлении имманентного (то есть внутренне присущего предмету) разума, лежащего в фундаменте самой религии. Религия, по их мнению, не исчерпывается разумом, который вместо того, чтобы повнимательнее присмотреться к проявлениям Божественного в самой реальной исторической действительности, занимается лишь логическим конструированием этой последней. "Гегель и гегельянцы, - как точно передает эту шеллингову мысль В.А.Малинин, - стремятся представить абсолют как бы своей собственностью, чтобы проникнуть внутрь его и расположиться там как у себя дома, причем с помощью только логических средств".2 На самом же деле, полагал Шеллинг, содержание Абсолюта иррационально и никак неподвластно уму. Философия должна признать тот простой факт, что действительность любит скрываться, и ускользающее от рационального познания более сущностно и более существенно, нежели то, что доступно разуму, опирающемуся на чисто логические критерии знания.1 Философия, таким образом, должна исходить не из разума, а из откровения, прорыв к которому возможен лишь с помощью интеллектуального созерцания.

Философствование, продолжал развивать свою мысль Шеллинг, больше не может и не должно противоречить откровению, этой самой глубокой сущности жизни. Однако существующие системы философии продолжают специализироваться на критике откровения. Такова система И.Г.Фихте, таковы все логические системы, игнорирующие акт сотворения.

И Фихте, и Гегель, в сущности, исходят из одного и того же принципа противопоставления философствования и жизни. "Жизнь, - утверждает Фихте, - есть собственно всецело не-философствование; философствование есть собственно всецело не-жизнь".2 Вероятнее всего, под термином "жизнь" здесь понимается "жизнь в вечном" или религия. В "Наставлении к блаженной жизни" и в "Основных чертах современной эпохи" он отстаивает тот взгляд, что для религиозного человека вопрос о происхождении раздвоения между его склонностями и требованием нравственного закона "решен однажды на всю вечность. То, что восстает в нем и не желает умирать, есть менее совершенная жизнь, стремящаяся … к самоутверждению; и, однако, необходимо отказаться от этой низшей жизни, для того, чтобы в нас расцвела более высокая и благородная".3 Но наукоучение или "знание о вечном", которое, согласно Фихте, выше, чем даже "жизнь в вечном", все же не творит эту жизнь или религию. Наукоучение жаждет объяснить лишь сам факт веры, исходя из собственного его источника, который обнаруживается исключительно в человеческой душе. Последняя - подлинное пристанище религиозной веры. Эта душа или сознание принадлежат вечности. Отрицание вечности сознания равносильно отрицанию вечности Божественного откровения, вечности самого Бога. Поэтому тот, кто признает, говорит Фихте, сознание сотворенным, только противопоставляет Бога человеку. В действительности же, бытие и откровение Бога столь же вечны, как и Он сам. Откровение есть знание, сознание. Вечное же сознание - это вечная человечность или вочеловечение Бога, вечное единство Божественного и человеческого, самая внутренняя сущность религии.4 Гегель в своих "Лекциях по философии религии" отстаивает по существу аналогичный взгляд. В действительности, говорит он, "бог в качестве духа, в сущности, и есть это самооткровение, он не создает мир однократно (Подч. мной. - А.Л.), но есть вечный творец, вечное самооткровение, он есть этот акт. Это - его понятие, его определение".5 Ведь если "Я", рассуждают Фихте и Гегель, смотрит на себя не как на самосознающее существо, а как на продукт божественного самосознания, как на отдельное, чувственное "Я", то и блаженства оно будет искать не в духовном, а в чувственном мире, в объектах его окружающих. При этом объекты желаний такого индивидуума будут оставаться такими же изменчивыми, как и он сам. Поэтому блаженство здесь не окажется подкрепленным ничем, а напротив, станет недостижимым идеалом будущего небесного мира, независимо от того, как бы мы не представляли данное состояние, как Элизиум, как лоно Авраама или как христианский рай.1 Таков заключительный аккорд философствования, поставившего логику выше откровения, метафизику - выше жизни.

Шеллинг не согласился с таким подходом к откровению. Бога, утверждал он, необходимо признать в качестве изначальной причины мира. Бог - это такая реальность, которая предшествует всем возможностям или потенциям творения. Само же творение, то есть весь великий процесс развития вещей направляется от Отца через Сына к Духу.2 Главный недостаток всех логических систем заключается как раз в том, что они отрицают идею последовательности. Шеллинг согласился с тем взглядом, что можно и нужно вести речь о вечной истории Христа. Однако даже и эта вечная история не является простой монотонной длительностью. Она как бы распадается на два главных периода: 1) Божественного предсуществования Христа в единстве с Богом и 2) предсуществования в его различии и обособлении от Бога (то есть времени внебожественной истории Христа).

Собственно фихтевская трактовка Евангелия от Иоанна на первый взгляд как будто бы не противоречит его содержанию, в качестве которого выступает Логос-Христос, то есть вечное бытие этого Логоса. Но на самом деле, считает Шеллинг, такой взгляд ошибочен. В процессе творения мира Логос действует как раскрывающий, упорядочивающий и формирующий принцип.3 Иоанн выражает данную мысль так: "Все чрез Него нáчало быть, и без Него ничто не нáчало быть, чтó нáчало быть" (Иоанн I, 3). Таков подлинный объем его домирового Божественного бытия. Но "в Нем была жизнь и жизнь была свет человеков" (Иоанн I, 4). Таким образом, мы имеем здесь дело с жизнью, благодаря которой Логос и есть самостоятельное, внебожественное существо, существо благое для человека.

Новый Завет, размышляет Шеллинг, останется непонятной книгой для всякого, кто отрицает Божественность личности Христа. Но он будет непонятным и для того, кто не признает внебожественности этой личности. Тайна вочеловечения Христа и состоит как раз в признании его внебожественной сущности. Данная сущность, как пишет К.Фишер, стремясь передать смысл слов Шеллинга, "могла бы быть равною Богу, но не пожелала этого, наоборот, она по собственной воле произвела отчуждение своей божественности, унизила себя, подчинилась Богу и пожертвовала себя ему не только ради человечества и его блага, но и вместо человечества".1

Заметим, что в то время, когда Шеллинг читал свои лекции по философии откровения (Берлин, 1841/42 гг.), появились историко-критические исследования, ставившие под сомнение подлинность и апостольское происхождение новозаветных книг. Реакция Шеллинга была продуманной и вместе с тем осторожной. Он верно подметил, что те "догматические мифы", к которым критики евангелий сводили жизнь Христа, никогда бы не возникли, если бы не опирались на факт действительной возвышенности образа Христа. Однако, произнося эти слова, сам Шеллинг не мог не помнить своей юности, того благодатного времени, когда он с особой тщательностью развивал мысль о необходимости дедукции христианской мифологии, справедливо называя Христа исторической личностью, биография которой написана задолго до ее рождения. Поистине, вопрос о значении и реальности откровения зависит от кризиса в самой философии, в том числе и в философии Шеллинга.

Однако в дальнейшем мы все же будем остерегаться каких-либо категоричных суждений и выводов, пытаясь не только восстановить подлинный смысл учения Шеллинга, но и реконструировать его применительно к сегодняшнему дню.

Следует подчеркнуть, что лекции Шеллинга были нацелены, прежде всего, на выяснение отношения мышления к бытию. "Поскольку всякому познаванию соответствует бытие, то и бесконечной потенции познавания соответствует бесконечная потенция бытия".2 Любой же переход от потенции к акту (действию), а, следовательно, и к бытию означает, по мнению Шеллинга, переход от отсутствия воления (Nichtwollen) к волению (Wollen).3 "Возможность бытия вообще парит между бытием и небытием; однако первая возможность имеет самое непосредственное отношение к бытию, вторая только опосредованное. Ведь только путем исключения она становится возможностью бытия. Третья наиболее свободна по отношению к бытию, полностью не приходит непосредственно с ним в соприкосновение".4 Шеллинг, как видим, различает три возможности или три потенции. Исключительно "возможное бытие", пишет он, есть "первая возможность", или первая потенция. Вторая "может не быть непосредственной возможностью бытия; в противоположность этому она лишь непосредственная возможность небытия".5 "Но непосредственной возможностью небытия может являться лишь то, что уже вышло за рамки бытия, …то, что есть абсолютно и совершенно сущее".1

Молодой Энгельс точно таким же образом передает это учение о потенциях, стремясь как можно ближе держаться оригинала, то есть самого текста лекций. Так, он пишет следующее: "Таким образом, мы имеем три потенции. Первая содержит непосредственное отношение к бытию, вторая - посредственное, могущее быть лишь через исключение первой потенции. Таким образом, мы имеем: 1) тяготеющее к бытию, 2) тяготеющее к небытию, 3) свободно витающее между бытием и небытием".2

Мы далеко не случайно привели все эти цитаты, поскольку существующие интерпретации учения Шеллинга о возможностях или потенциях несколько искажают его суть. Например, тот же К.Фишер, пытаясь достичь ясности и логичности понимания, в то же время, на наш взгляд, слишком вольно передает содержание потенций. Так, он утверждает, что первая потенция представляет собой лишь стремление к бытию, "возможность бытия", жажду бытия. При этом К.Фишер соотносит ее с "бытием–в–себе". Вторая потенция, по его мнению - это "необходимость бытия", поскольку она вступила в бытие, которое уже не может быть уничтожено. Это - своего рода "бытие-вне-себя", безграничное и необъятное бытие, уничтожающее "бытие-в-себе". Наконец, третья потенция им объявляется как "долженствование бытия", как "бытие-при-себе" или бытие, "владеющее собою".3

Изложенная интерпретация, хотя и отличается смелостью мысли, тем не менее, не в состоянии передать всей глубины учения Шеллинга, поскольку обнаруживает свою зависимость от гегелевской классификации видов бытия. Ф.Энгельс в связи с этим верно замечает, что в учении Шеллинга о потенциях противоположность Гегелю выражена со всей резкостью. "Гегель с той наивной верой в идею, над которой так возвысился Шеллинг, утверждает: чтó разумно, тó вместе с тем и действительно; Шеллинг же говорит, что все разумное возможно, и этим бьет наверняка, ибо это положение, при широком объеме понятия возможного, неопровержимо".4 Итак, своим разграничением потенции и бытия Шеллинг попытался сказать некое новое слово, к изложению содержания которого мы теперь и перейдем.

Вероятнее всего, своей теорией потенций Шеллинг хотел привлечь внимание человека к тому, чтобы он был осторожным в своих желаниях и стремлениях. Другими словами, его творческий потенциал однажды может угаснуть, и причина этого кроется в том, что "бытие отнимает у потенции ее власть над самой собой".5 Вот поэтому философия бытия разрушительна и должна быть дополнена философией небытия. Потенция, развивал свою мысль Шеллинг, "есть то свободное бесконечное, что может переходить, а также и не переходить в бытие; таким образом, две противоречивых противоположности - бытие и небытие - не исключают в ней друг друга".1

В том случае, если потенция уже подпала под власть бытия, находится, так сказать, у него в подчинении, она, конечно, "не перестает быть", но утрачивает дух.2 Данной мыслью Шеллинг, по всей видимости, хотел подчеркнуть не только то, что сущность человека не исчерпывается ни духовным, ни, тем более, материальным бытием, но и то, что человек часто действует вопреки своей свободе. Например, человек полагает, что стремится к духовному бытию, но на самом деле лишь приближает небытие, которое невидимо и не дано непосредственно. Конечно, тяготеющее к небытию можно отрицать, можно сводить на нет, но оно, тем не менее, уже изначально заключается "в первоначальной потенции" или в чистой потенции бытия.3

Но Шеллинг все же не смог, как справедливо признает и Энгельс, ответить на следующие вопросы: почему "тяготеющее к небытию" вдруг становится абсолютно чистым бытием; почему вторая потенция ("все, но только не могущее быть, следовательно, чистое сущее, actus purus") должна заключаться в изначальной потенции?4 На все эти и другие вопросы невозможно ответить, идя чисто спекулятивным путем, то есть путем магических формул и абстрактных рассуждений. Но ясно одно, что даже такие возвышенные предметы, как дух и любовь, должны обладать предпосылкой существования, которая, на наш взгляд, коренится в духе эросности, эросе как потенции, властной над любым бытием, в том числе, и над духовным. Когда любовь становится попыткой "зацепиться за чужое бытие",5 то из нее как раз улетучивается именно тот "дух", который лучше всего было бы определить как эрос. Без последнего, который есть понимание непонятного, совершение невыполнимого, любование невоплотимым, нет ни подлинной любви, ни истинного духа. Эрос есть prius бытия, есть то, что властно над ним, то, что свободно парит над бытием и небытием.



§ 3. ЭРОС КАК НЕЧТО, СВОБОДНО ПАРЯЩЕЕ



Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   22


База данных защищена авторским правом ©vossta.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница