Методичка Сакутиной "Введение в философию"


Тема 16. Проблема человека в философии



страница10/11
Дата09.05.2018
Размер2.74 Mb.
ТипУчебное пособие
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11
Тема 16. Проблема человека в философии.
Методические рекомендации

1. Человек как возможность человека. Способы становления человеческого в человеке

Раскройте смысл идеи, что человеческое в человеке есть искусственное образование: «Человек – это существо, которое есть в той мере, в какой оно самосозидается какими-то средствами, не данными в самой природе» (М. К. Мамардашвили). Соотнесите данную идею с идеей сверхчеловека Ф. Ницше. Что имел в виду Ф. Ницше под «человеческим, слишком человеческим», которое необходимо преодолеть на пути к сверхчеловеку?

Определите свое отношение к следующему высказыванию о человеческих существах: «Недоделанные пробные существа, созданные в насмешку» (Ф.М.Достоевский).

Какие, на Ваш взгляд, можно выделить способы становления человеческого в человеке?


2. Человек, индивид, личность

Различите понятия человек, индивид, личность.

Что такое личность? Раскройте смысл следующего утверждения: «Личностью на языке философии называется совершенно особая структура, которая не совпадает с видимой структурой индивидуальности… Личность – это такое измерение, в которое мы входим, выходя из самих себя» (М. К. Мамардашвили).
3. Человек как проект самого себя в экзистенциально-гуманистической философии

Согласны ли Вы со следующим высказыванием Ж.-П. Сартра: «Для экзистенциалиста человек потому не поддается определению, что первоначально собой ничего не представляет. Человеком он становится лишь впоследствии, причем таким человеком, каким он сделает себя сам. Таким образом, нет никакой природы человека, как нет и бога, который бы ее задумал... Человек – это прежде всего проект, который переживается субъективно, а не мох, не плесень и не цветная капуста». Аргументируйте свою позицию.



Литература

  1. Мамардашвили М. К. Философия и личность // Человек. 1994. № 5. С. 5–19.

  2. Мамардашвили М. К. Введение в философию // Необходимость себя. М., 1996. С. 31–32.

  3. Мамардашвили М. К. Проблема человека в философии // Мамардашвили М. К. Необходимость себя. М., 1996. С. 351–359.

  4. Ницше Ф. Антихристианин. Опыт критики христианства // Сумерки богов. М., 1989.

  5. Сакутин В. А. Антропологический поворот в науке: скептические заметки // Вестник Гуманитарного института МГУ. Вып. 3. Владивосток. 2001. С. 20 35.


Фрагменты оригинальных философских текстов
М. Хайдеггер

ОСНОВНЫЕ ПОНЯТИЯ МЕТАФИЗИКИ

Что это такое вместе: мир, конечность, уединение? Что тут с нами происходит? Что такое человек, что с ним в основании его существа совершается такое? Не есть ли то, что мы знаем о человеке, – животное, шут цивилизации, хранитель культуры, даже личность, не есть ли все это в нем только тень чего-то совсем другого, того, что именуем присутствием (Dasein)? (…)

Метафизика влекла и влечет нас назад, в темноту человеческого существа. Наш вопрос: что такое метафизика? превратился в вопрос: что такое человек?

На него мы, разумеется тоже не получили какого ответа. Напротив, сам человек стал для нас загадочнее. Мы снова спрашиваем: что такое человек? Переходное звено, вектор, буря, проносящаяся по планете, возвращение богов или надругательство над ними? Мы этого не знаем. Но мы видели, что в этом загадочном существе происходит событие философии. (…)



Ж.-П. Сартр

ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМ – ЭТО ГУМАНИЗМ

… Если даже бога нет, то есть, по крайней мере одно бытие, у которого существование предшествует сущности, бытие, которое существует прежде, чем его можно определить каким-нибудь понятием, и этим бытием является человек, или, по Хайдеггеру, человеческая реальность. Что это означает: "существование предшествует сущности"? Это означает, что человек сначала существует, встречается, появляется в мире, и только потом он определяется.

Для экзистенциалиста человек потому не поддается определению, что первоначально собой ничего не представляет. Человеком он становится лишь впоследствии, причем таким человеком, каким он сделает себя сам. Таким образом, нет никакой природы человека, как нет и бога, который бы ее задумал. Человек просто существует, и он не только такой, каким себя представляет, но такой, каким он хочет стать. … Он есть лишь то, что сам из себя делает… Ибо мы хотим сказать, что человек прежде всего существует, что человек - существо, которое устремлено к будущему и сознает, что оно проецирует себя в будущее. Человек – это прежде всего проект, который переживается субъективно, а не мох, не плесень и не цветная капуста. Ничто не существует до этого проекта, нет ничего на умопостигаемом небе, и человек становится таким, каков его проект бытия. Не таким, каким он пожелает. Под желанием мы обычно понимаем сознательное решение, которое у большинства людей появляется уже после того, как они из себя что-то сделали. Я могу иметь желание вступить в партию, написать книгу, жениться, однако все это лишь проявление более первоначального, более спонтанного выбора, чем тот, который обычно называют волей. Но если существование действительно предшествует сущности, то человек ответствен за то, что он есть. Таким образом, первым делом экзистенциализм отдает каждому человеку во владение его бытие и возлагает на него полную ответственность за существование.
М. К. Мамардашвили

ВВЕДЕНИЕ В ФИЛОСОФИЮ

Трансценденция и бытие

(…) Философ не скажет: человечество есть. Человечество есть некая совокупность существ, которая пытается стать человечеством. Философ не скажет: человечество есть. Человечество есть нечто такое, что пытается стать человечеством. И пока оно не стало таковым, ни один не является человеком. Вот такое подвешенное во времени, растянутое усилие. Наглядно его трудно себе представить. Наглядно мы видим людей и их страсти. (…)

Я вне самого себя, то есть личность. Значит, личность не есть «быть в самом себе». Личностью на языке философии называется совершенно особая структура, которая не совпадает с видимой структурой индивидуальности. Проблема личности в философии никакого отношения к проблемам индивидуализма не имеет.

… Личность в нас – это такое измерение, в которое мы входим, выходя из самих себя (и поэтому с ирокезом можем обняться). То есть универсальное измерение. (…)



Неизбежность метафизики

Итак, метафизикой в философии называется тот ее раздел, который занимается выявлением условий бытия человека в качестве человека – субъекта истории и судьбы. Вот о чем идет речь. Метафизика – лишь язык, на котором об этом говорится, показывается всем. И упирается это, конечно, в то существенное обстоятельство, о котором я говорил в самом начале. Фундаментальное ядро философии состоит в том, что она намертво связана с самой природой феномена человека, поскольку человек есть искусственное создание истории и культуры, а не природное. Или, другими словами, имеющее внеприродные основания (надприродные, сверхприродные, как угодно их назовите) и, тем самым, сверхопытные, потому что все, что опытно – природно. Или: все, что природно – опытно. В природе нет гарантий для человеческого общения и человеческого существования. Их основания закладываются иначе. (…)

Метафизика появилась потому, что само отношение человека к сверхъестественному есть тигль его формирования в качестве человека; с этого открытия можно датировать появление человечества. Человек создает себя в качестве человека через отношение к чему-то сверхчеловеческому, сверхъестественному и освящаемому (то есть священному), в чем хранится память поколений …

(…) В нашей жизни, поведении, наших мыслях и наших поступках всегда есть какие-то основания. Есть категория оснований, которые можно назвать опытными, в широком смысле слова. А именно те, что задаются обществом, в котором мы живем, нацией, к которой принадлежим: то есть определенная система ценностей, которая принята в данной культуре и выражается в соответствующей общественной идеологии. (…)

К счастью, возможны и другие основания, которые не суть основания какого-нибудь конкретного места или времени; они вне той или иной культуры, не связаны с ней и формулируются внеопытным образом. (…)

Существуют личностные основания нравственности и поведения, которые принадлежат тому пространству и времени, нежели пространство и время тех или иных культур или идеологий. И человеческое достоинство зависит от того, есть это личностное основание или его нет. У человека, который целиком вложил свою душу в судьбы социального дела, душа может быть подмята превратностями самого этого дела. Мы же его не контролируем. Если мы все туда вложили, то неизвестно, с чем окажемся. Иначе говоря, нравственность должна иметь де-факто некоторые абсолютные основания, вневременные. В этом – еще один смысл метафизики.


М. К. Мамардашвили

ФИЛОСОФИЯ И ЛИЧНОСТЬ

(…) Тема моего сообщения – "Философия и личность". Я прошу с самого начала понять меня правильно: замысел выступления не состоит в том. чтобы излагать какую-нибудь философскую теорию личности. Я вообще сомневаюсь, что такая есть и что такая возможна. (…)

Чтобы пробудить ассоциации, я скажу вам о таком понятии, которое существует в философии, понятии, скажем, "Я". В смысле интеллектуальной техники введения этого понятия и обращении с ним оно равнозначно другому философскому понятию, а именно, понятию Бога или божественного интеллекта. От второго понятия прошу мысленно, в голове, отвлечь всякие религиозные ассоциации, потому что я говорю о философском понятии, а не о понятии теологии. В чем сходство этих понятий? В свое время Декарт на материале как понятия Я, так и понятия Бога показывал, что, собственно говоря, само это понятие не имеет предмета, а есть проявление действия в человеке какого-то существования. Отсюда и формулировка: "Я мыслю, следовательно, существую". То есть, нам не нужно искать такое Я, как эмпирический предмет наряду с другими предметами, как мы могли бы увидеть звезды наряду с другими звездами или планетами, столы рядом со стульями, т. е. выполняли бы основные правила научной процедуры, состоящей в том, что для всякого, даже самого абстрактного понятия, должна существовать какая-то процедура, подставляющая под него какой-то объект, на который мы могли бы указать другими средствами, а именно – эмпирическими средствами наблюдения и опыта. Это так называемые предметные понятия. Но есть понятия, которые не имеют предмета и не для этого создаются. Это – символы. Таким символом является, например, понятие Я. И когда в философии говорят о Я, или о личности Я, если угодно, то имеется в виду не наше эмпирическое, психологическое Я, которое существовало бы реально и натурально, а некая конструкция, являющаяся сама продуктом некоторого усилия, и существующая лишь благодаря поддерживающему усилию существа, думающего о Я, т.е. имеющего это понятие… Также точно онтологическое доказательство бытия Бога у Декарта сводится к этой мысли, что нет такого предмета, и сама мысль о нем, о Боге, которая ниоткуда невыводима, не может быть рассмотрена как продукт воздействия на нас каких-то эмпирических обстоятельств, которые содержали бы и передавали нам какую-то мысль об этом существе, а есть проявление нашей приобщенности к существованию некоторого сверхмощного божественного интеллекта (я беру этот момент в рамках теории познания, т. е. рассматриваю его как квазирелигиозный).

… Эти понятия указывают на некую фундаментальную особенность человеческого феномена, состоящую в том, что человек есть, очевидно, искусственное существо. (…)

То есть мы получили две вещи одновременно, мы получили какой-то род бытия, который содержит в себе дыры, скажем так, дырявое бытие, запрашивающее какое-то усилие от человека, и без воспроизводства этого усилия не существующее: оно как бы провисает в пустоте и падает, а с другой стороны, мы имеем вот это существо, которое это усилие совершает, как существо незавершенное, ни на чем в природе не основанное. (…)

И мысль моя состоит в том, что философия, с одной стороны, и личность – с другой, оба эти явления вытекают из вот этого основного, описанного мною. А именно, коротко из искусственности и безосновности в природном смысле слова феномена человека. Философия – в каком-то смысле, орган ориентации человека вот в этом пустом и одновременно сложном пространстве, которое, чтобы существовать, требует от человека усилия. На языке философии такое усилие обычно называется трансцендированием. Трансцендированием опыта, существующих порядков, существующих психических механизмов и т. д. (…)

Ну, скажем (я начну с простого), например, честность, добро и тому подобное отличаются от нечестности и зла тем, что последние всегда имеют причины, а первые – никогда. Разве какие-нибудь причины должны быть для того, чтобы быть честным? Разве существуют какие-нибудь причины для того, чтобы быть добрым? И разве мы их ищем, когда интуитивно констатируем добрый или честный поступок? У них нет причин. В случае со злом, с нечестностью мы ищем и находим причины. То есть сами эти понятия нуждаются в указаниях на причины, которые всегда есть. Но какая может быть причина у честности? Да никакой. И эмпирически ее найти нельзя. А вот для нечестности, для зла есть всегда причины…

Я фактически хочу сказать, что у нас есть в нашем языке, в нашей психологической развитости совокупность навыков узнавания того, что мы называем личностным действием. Личностное действие – это то, для чего не надо указывать никаких причин, что невыводимо из того, как принято в данном обществе, невыводимо и совершилось не потому, что в данной культуре такой навык и так уговорились считать, поступать, делать… Оно безусловно. Я имею в виду условности, принятые в данной морали и праве, а как вы знаете, все системы морали по разбросу их географии, культур, времени и пространства весьма разнообразны, в данных правовых установлениях нет таких оснований.

(…) Личностные структуры не есть структуры нашей индивидуальности, – это другое понятие, в том числе и в психологическом смысле. Как раз, может быть, в той мере, в какой мы поступаем личностно, мы не индивидуальны, совсем не индивидуальны. И способность поступать индивидуально, но и не стандартно (естественно, здесь другое противопоставление понятий), есть способность оказаться в сфере личностных структур… Так вот, этот тип действий и поддерживает дырявое бытие, т. е. такое бытие, которое организовано так, чтобы воспроизводиться в качестве бытия, мира, космоса, если угодно, только при наличии со стороны человека усилия или, теперь уже по ходу разговора в обогащенном нами языке, при условии трансцендирования как личностного деяния, или наличия личностной структуры. Человеческие установления вообще таковы: они не живут – умирают, без того, чтобы в каждый данный момент на достаточно большой человеческий материал не находилось людей, способных поступать личностно, т. е. способных на уровне собственной неотъемлемой жизненно-смертной потребности, риска и ответственности, понимания и т. д. воспроизводить это установление, например, моральный закон, юридический закон и т. д. А если нет этих, энного числа личностей или хотя бы одной личности, то эти установления не воспроизводятся, т. е. космос умирает. (…)

… Есть особый режим, в котором наша сознательная жизнь вообще существует и осуществляется. Установившийся режим, воспроизводство которого есть условие и содержание воспроизводства человеческого феномена. Так вот, и философия, как деятельность, т. е. как размышление, и личность как сложившаяся структура, имеют отношение к этому режиму, в каком сложилась наша сознательная жизнь, и в каком она только и может воспроизводиться. То есть они обе вытекают из особенностей этого режима. (…)


Ф. Ницше

АНТИХРИСТ. ПРОКЛЯТИЕ ХРИСТИАНСТВУ

Эта книга принадлежит немногим. Может быть, никто из этих немногих ещё и не существует. Ими могут быть те, кто понимает моего Заратустру; как мог бы я смешаться с теми, у кого лишь сегодня открываются уши? Только послезавтра принадлежит мне. Иные люди родятся posthum.

2

Что хорошо? – Всё, что повышает в человеке чувство власти, волю к власти, самую власть.



Что дурно? – Всё, что происходит из слабости.

Что есть счастье? – Чувство растущей власти, чувство преодолеваемого противодействия.



Не удовлетворённость, но стремление к власти, не мир вообще, но война, не добродетель, но полнота способностей (добродетель в стиле Ренессанс, virtu, добродетель, свободная от моралина).

Слабые и неудачники должны погибнуть: первое положение нашей любви к человеку. И им должно ещё помочь в этом.

Что вреднее всякого порока? – Деятельное сострадание ко всем неудачникам и слабым – христианство.

3

Моя проблема не в том, как завершает собою человечество последовательный ряд сменяющихся существ (человек – это конец), но какой тип человека следует взрастить, какой тип желателен, как более ценный, более достойный жизни, будущности.



Этот более ценный тип уже существовал нередко, но лишь как счастливая случайность, как исключение, – и никогда как нечто преднамеренное. Наоборот, его боялись более всего; до сих пор он внушал почти ужас, из страха перед ним желали, взращивали и достигали человека противоположного типа: типа домашнего животного, больного животного - христианина. (…)

6

Мучительное, страшное зрелище представилось мне: я отдернул завесу с испорченности человека… История "высоких чувств", "идеалов человечества" – может быть именно мне нужно ею заняться – была бы почти только выяснением того, почему человек так испорчен. Сама жизнь ценится мною, как инстинкт роста, устойчивости, накопления сил, власти: где недостает воли к власти, там упадок. (…)



Тема 17. Свобода как проблема человеческого существования
Методические рекомендации

1. Свобода как выбор

Раскройте экзистенциально-гуманистическое понимание свободы как выбора, ничем извне не предопределенного. Согласны ли Вы с мнением французского философа-экзистенциалиста Ж.-П.Сартра, что «нет детерминизма, человек свободен, человек - это свобода».

Прокомментируйте слова Великого Инквизитора, обращенные к Христу (в романе «Братья Карамазовы» Ф.М.Достоевского): «Вместо твердого древнего закона – свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве твой образ пред собою, – но неужели ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и твой образ и твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора?» Согласны ли Вы, что «нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклониться» (Ф. М. Достоевский). Почему свобода выбора может быть невыносимым бременем для человека?
2. Свобода как следование внутренней необходимости

Раскройте смысл идеи, противоположной предыдущей идее: «Свобода – это феномен, который имеет место там, где нет никакого выбора. Свободой является нечто, что в себе самом содержит необходимость. Нечто, что является необходимостью самого себя. Нечто, что имеет свои основания вне себя – не свободно, поскольку оно стоит в причинной цепи и, следовательно, имеет причинные обоснования и причину объяснения» (М. К. Мамарадашвили).

Содержательно разверните следующие характеристики свободы: самообоснованность, самопричинность, самодеятельность, самодостаточность.

Являются ли феномены личности и свободы различными измерениями одного и того же – человеческого бытия, человеческого в человеке?


3. Свобода и ответственность

Прокомментируйте следующее утверждение Ж.-П. Сартра: «Мы одиноки, и нам нет извинений. Это и есть то, что я выражаю словами: человек осужден быть свободным. Осужден, потому что не сам себя создал; и все-таки свободен, потому что однажды брошенный в мир, отвечает за все, что делает».


4. «Ускользание» как стратегия жизни в постмодернистской философии

Покажите смысл идеи «ускользания» и «предательства» как стратегии жизни. Прокомментируйте следующее высказывание Ж. Делеза: «На линиях ускользания может быть лишь одно: опыт-жизнь. Мы ничего не знаем заранее, потому что будущего у нас не больше, чем прошлого. «Вот я какой» – с этим покончено. Отныне больше нет фантазмов, остаются лишь жизненные программы, подлежащие правке по мере их образования, предаваемые по мере их исчерпания, как берега, плывущие мимо, как каналы, выстраивающиеся один за другим, чтобы пропустить поток».


Литература

  1. Делез Ж. О преимуществе англо-американской литературы. Логос // Философский журнал. 1999. № 2. С. 89–102.

  2. Достоевский Ф. М. Великий инквизитор / Братья Карамазовы // Достоевский Ф. М. Собр. Соч. в 15 т. Т. 9. Книга пятая. Гл. У. – Ленинград, 1991. С.227-296.

  3. Мамардашвили М. Введение в философию // Необходимость себя. М., 1996.

  4. Сартр Ж.-П. Бытие и ничто: Опыт феноменологической онтологии. М., 2000. С. 557-560.

  5. Сартр Ж.-П. Экзистенциализм - это гуманизм // Сумерки богов. М., 1990. С. 319-344.

  6. Трунгпа, Чогьям. Миф свободы и путь медитации. – К., 2001. – 176 с.


Фрагменты оригинальных философских текстов
Ж.-П. Сартр

ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМ – ЭТО ГУМАНИЗМ

(…) Но если существование действительно предшествует сущности, то человек ответствен за то, что он есть. Таким образом, первым делом экзистенциализм отдает каждому человеку во владение его бытие и возлагает на него полную ответственность за существование.

Но когда мы говорим, что человек ответствен, то это не означает, что он ответствен только за свою индивидуальность. Он отвечает за всех людей. (…) Я ответствен, таким образом, за себя самого и за всех и создаю определенный образ человека, который выбираю; выбирая себя, я выбираю человека вообще.

Это позволяет нам понять, что скрывается за столь громкими словами, как "тревога", "заброшенность", "отчаяние"… Человек – это тревога. А это означает, что человек, который на что-то решается и сознает, что выбирает не только свое собственное бытие, но что он еще и законодатель, выбирающий одновременно с собой и все человечество, не может избежать чувства глубокой и полной ответственности. (…) Если я услышу голос, то только мне решать, является ли он гласом ангела. Если я сочту данный поступок благим, то именно я, не кто-то другой, решаю, что этот поступок благой, а не злой… Для каждого человека все происходит так, как будто взоры всего человечества обращены к нему и будто все сообразуют свои действия с его поступками… Принимая решение, он не может не испытывать тревоги. (…)

Говоря о "заброшенности" (излюбленное выражение Хайдеггера), мы хотим сказать только то, что бога нет и что отсюда необходимо сделать все выводы… Иначе говоря, ничего не меняется, если бога нет…

Достоевский как-то писал, что "если бога нет, то все дозволено". Это исходный пункт экзистенциализма. В самом деле, все дозволено, если бога не существует, а потому человек заброшен, ему не на что опереться ни в себе, ни вовне. Прежде всего у него нет оправданий. Действительно, если существование предшествует сущности, то ссылкой на раз навсегда данную человеческую природу ничего нельзя объяснить. Иначе говоря, нет детерминизма, человек свободен, человек - это свобода. (…)

Мы одиноки, и нам нет извинений. Это и есть то, что я выражаю словами: человек осужден быть свободным. Осужден, потому что не сам себя создал; и все-таки свободен, потому что однажды брошенный в мир, отвечает за все, что делает. (…)

… Я могу сказать только одно: вы свободны, выбирайте, то есть изобретайте.

Никакая всеобщая мораль нам не укажет, что нужно делать; в мире нет знамений. Католики возразят, что знамения есть. Допустим, что так, но и в этом случае я сам решаю, каков их смысл. (…) Заброшенность предполагает, что мы сами выбираем наше бытие. Заброшенность приходит вместе с тревогой.

Что касается отчаяния, то этот термин имеет чрезвычайно простой смысл. Он означает, что мы будем принимать во внимание лишь то, что зависит от нашей воли… Никакой бог и никакое провидение не могут приспособить мир и его возможности к моей воле. В сущности, когда Декарт писал: "Побеждать скорее самого себя, чем мир", то этим он хотел сказать то же самое: действовать без надежды. (…)

Просто я, не питая иллюзий, буду делать то, что смогу. (…) Сверх этого я не могу ни на что рассчитывать. (…)

…Человек есть не что иное, как его проект самого себя. Человек существует лишь настолько, насколько себя осуществляет. Он представляет собой, следовательно, не что иное, как совокупность своих поступков, не что иное, как собственную жизнь. Отсюда понятно, почему наше учение внушает ужас некоторым людям. Ведь у них зачастую нет иного способа переносить собственную несостоятельность, как с помощью рассуждения: «Обстоятельства были против меня, я стою гораздо большего. Правда, у меня не было большой любви или большой дружбы, но это только потому, что я не встретил мужчину или женщину, которые были бы их достойны. Я не написал хороших книг, но это потому, что у меня не было досуга. У меня не было детей, которым я мог бы себя посвятить, но это потому, что я не нашел человека, с которым мог бы пройти по жизни. Во мне, стало быть остаются в целости и сохранности множество неиспользованных способностей, склонностей и возможностей, которые придают мне значительно большую значимость, чем можно было бы судить только по моим проступкам». Однако в действительности, как считают экзистенциалисты, нет никакой любви, кроме той, что создает саму себя; нет никакой "возможной" любви, кроме той, которая в любви проявляется. Нет никакого гения, кроме того, который выражает себя в произведениях искусства… Человек живет своей жизнью, он создает свой облик, а вне этого облика ничего нет. Конечно, это может показаться жестоким для тех, кто не преуспел в жизни. Но, с другой стороны, надо, чтобы люди поняли, что в счет идет только реальность, что мечты, ожидания и надежды позволяют определить человека лишь как обманчивый сон, как рухнувшие надежды, как напрасные ожидания, то есть определить его отрицательно, а не положительно… Мы хотим лишь сказать, что человек есть не что иное, как ряд его поступков… Люди хотели бы, чтобы трусами или героями рождались… Экзистенциалист же говорит: трус делает себя трусом и герой делает себя героем. (…)

…Наша теория – единственная теория, придающая человеку достоинство, единственная теория, которая не делает из него объект. (…)

Выбор возможен в одном направлении, но невозможно не выбирать. Я всегда могу выбрать, но я должен знать, что даже в том случае, если ничего не выбираю, тем самым я все-таки выбираю. (…) Моральный выбор можно сравнить скорее с произведением искусства. (…)

Экзистенциализм – не такой атеизм, который растрачивает себя на доказательство того, что бог не существует. Скорее он заявляет следующее: даже если бы бог существовал, это ничего бы не изменило. Такова наша точка зрения. Это не значит, что мы верим в бога, – просто суть дела не в том, существует ли бог. Человек должен обрести себя и убедиться, что ничто не может его спасти от самого себя, даже достоверное доказательство существования бога.
М. К. Мамардашвили

ВВЕДЕНИЕ В ФИЛОСОФИЮ

Трансценденция и бытие

Язык философии – это язык, на котором мы говорим о свободе. О своей свободе. Или о свободных явлениях. Сказать «самобытие» – то же самое, что сказать «свобода». Ниоткуда. Самопроизвольно. Нечто, что само себе дает закон. В философии свободой называется внутренняя необходимость. Необходимость самого себя. Наша свобода от нас не зависит, мы лишь можем растить ее, участвовать в ней – или не участвовать и не растить. Не растим – не будет. А если будет, то неделимо, целиком.



Сознание-бытие

(…) Способ, найденный философом для обсуждения проблемы человеческой свободы, вокруг которой можно основать познание: находится ли познание в основе свободы или свобода лежит в основе познания. И что такое вообще «свобода» как человеческий феномен, его содержание?…

Я сказал: самопроявление, самодеятельность. Во-первых, человек свободен в одном простом смысле слова: он не есть элемент какой-нибудь причинной природной цепи, он не производится природой. В этом смысле он «свободен». И, во-вторых, то, что в нем специфически человеческого, может быть результатом только его самосозидания посредством каких-то усилий. Ибо что значит «человеческое» – в плане той проблемы, которую мы сейчас обсуждаем? Человеческое – это нормы, законы, установления (не только законы логики и мышления, но и нравственные и социальные законы). (…)

Но здесь возникает и другая философская связка: «свобода и необходимость». Еще одна постоянно обсуждаемая «проблема», которая часто фигурирует в языке философии. Частично, отвечая на вопрос о бытии и сознании, я уже ответил на вопрос об этой категории (свобода и необходимость), и сейчас поясню этот ответ.

Я сказал, что все великие философы делали один математически точный ход в философии, а именно: если они что-нибудь обосновывали, скажем, мышление, возможности человека во что-то верить, быть, то исходным основанием выступала свобода. В этом пафосе философии, вернее, на уровне пафоса немногих великих философов как раз и была грамотно введена категория свободы и необходимости. Под свободой обычно эмпирически понимают «свободу выбора». Считается, что мы свободны тогда, когда можем выбирать; и чем больше выбора, тем больше свободы. Если у человека есть свобода выбора, та свободой называется, во-первых, само наличие выбора, и, во-вторых, предсказуемость того, что именно он выберет. Таков эмпирический смысл термина «свобода».

А философ говорит нечто совсем другое – более правильное. Он говорит: проблема выбора никакого отношения к проблеме свободы не имеет. Свобода – это феномен, который имеет место там, где нет никакого выбора. Свободой является нечто, что в себе самом содержит необходимость – вот как введена категория. Нечто, что является необходимостью самого себя, и есть свобода. Не в выборе здесь дело, не в разбросе предполагаемых возможностей – свободным явлением называется такое явление, необходимость которого и есть оно само. Необходимость! Нечто, что делается с необходимостью внутренней достоверности или просто внутренней необходимости, и есть нечто, делаемое свободно.

Понятие свободы философ вводит на фоне различения внутреннего (еще одна философская категория) и внешнего. Нечто, что имеет свои основания вне себя – не свободно, поскольку оно стоит в причинной цели и, следовательно, имеет причинные обоснования и причину объяснения. А проблема свободы не является этой проблемой. Это проблема не детерминистического мира, о котором рассуждают в терминах классической физики или причинности. Там это безнадежно запутывается, как до сих пор философы путаются, например, когда сопоставляют проблему фатализма с проблемой детерминизма, хотя это совершенно разные вещи. Говорят, что если мир детерминистичен, значит, он имплицирует фатализм, что за нас уже все решено, все разыграно и всякое такое. Да нет, это было бы употреблением философских терминов вне их связи, в которой они появились, вне их смысла. Повторяю, свобода есть то, что делается по своей необходимости. Явление, называемое мною свободным, содержит основание самого себя в себе, является причиной самого себя. Или – самопричинным явлением. Как выражался Кант: есть причинные явления, а есть самопричинные. (…)

Совесть есть свободное явление в том смысле, что оно не дает нам никакого выбора. Голос совести однозначен и от него не уйдешь. (…) Итак, философия состоит из вещей, которые похожи на совесть в том смысле, что они неуклонны, точны и непонятны. Непонятны еще и потому, что, являясь условием понимания всего остального, сами при этом остаются непонятными. (…)

Это и есть некий детерминизм, который не дает нам выбора – нечто, что детерминировано полностью, но только – само собой. (…)

То есть первичными являются свободные явления, и поэтому философ кладет их в основание своих рассуждений. Явления, которые свою свободу содержат в самих себе, обладают внутренней необходимостью. И есть явления второго ряда, где все выражается в законах уже готового мир, который предшествует действию, а затем включается в преданные законы (скажем, законы математики). Так истины существуют, законы мысли существуют, законы логики существуют. Но обоснованы они могут быть, только если выявлено их условие, которое само свободно и не содержит в себе внешних законов. (…)


Ф. М. Достоевский

БРАТЬЯ КАРАМАЗОВЫ

Великий инквизитор

(…) Среди глубокого мрака вдруг отворяется железная дверь тюрьмы, и сам старик великий инквизитор со светильником в руке медленно входит в тюрьму. Он один, дверь за ним тотчас же запирается. Он останавливается при входе и долго, минуту или две, всматривается в лицо его. Наконец тихо подходит, ставит светильник на стол и говорит ему: «Это ты? ты? – Но, не получая ответа, быстро прибавляет: – Не отвечай, молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком знаю, что ты скажешь. Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли это или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре, как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли, знаешь ты это? Да, ты, может быть, это знаешь», – прибавил он в проникновенном раздумье, ни на мгновение не отрываясь взглядом от своего пленника. (…)

– (…) Не ты ли так часто тогда говорил: „Хочу сделать вас свободными". Но вот ты теперь увидел этих „свободных" людей, – прибавляет вдруг старик со вдумчивою усмешкой. – Да, это дело нам дорого стоило, – продолжает он, строго смотря на него, – но мы докончили наконец это дело во имя твое. Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, но теперь это кончено, и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смотришь на меня кротко и не удостоиваешь меня даже негодования? Но знай, что теперь и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к ногам нашим. Но это сделали мы, а того ль ты желал, такой ли свободы?»

– Я опять не понимаю, – прервал Алеша,— он иронизирует, смеется?

– Нимало. Он именно ставит в заслугу себе и своим, что наконец-то они побороли свободу и сделали так для того, чтобы сделать людей счастливыми. «Ибо теперь только (то есть он, конечно, говорит про инквизицию) стало возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? (…) Зачем же ты пришел нам мешать?» (…)

«Страшный и умный дух, дух самоуничтожения и небытия, – продолжает старик, – великий дух говорил с тобой в пустыне, и нам передано в книгах, что он будто бы „искушал" тебя. Так ли это? И можно ли было сказать хоть что-нибудь истиннее того, что он возвестил тебе в трех вопросах, и что ты отверг, и что в книгах названо „искушениями"? А между тем если было когда-нибудь на земле совершено настоящее громовое чудо, то это в тот день, в день этих трех искушений. Именно в появлении этих трех вопросов и заключалось чудо. (…) Ибо в этих трех вопросах как бы совокуплена в одно целое и предсказана вся дальнейшая история человеческая и явлены три образа, в которых сойдутся все неразрешимые исторические противоречия человеческой природы на всей земле. (…)



Реши же сам, кто был прав: ты или тот, который тогда вопрошал тебя? Вспомни первый вопрос: хоть и не буквально, но смысл его тот: «Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они, в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем, не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, – ибо ничего и никогда не было для человека и для человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии камни в этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за тобой побежит человечество как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что ты отымешь руку свою и прекратятся им хлебы твои. Но ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил ты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на тебя дух земли, и сразится с тобою, и победит тебя, и все пойдут за ним, восклицая: Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!» Знаешь ли ты, что пройдут века и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. «Накорми, тогда и спрашивай с них добродете­ли!» – вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против тебя и которым разрушится храм твой. (…) И тогда уже мы и достроим их башню, ибо достроит тот, кто накормит, а накормим лишь мы, во имя твое, и солжем, что во имя твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя! Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: «Лучше поработите нас, но накормите нас». Поймут наконец сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собою! Убедятся тоже, что не могут быть никогда и свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочно­го и вечно неблагородного людского племени с земным? И если за тобою во имя хлеба небесного пойдут тысячи и десятки тысяч, то, что станется с миллионами и с десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые. Они порочны и бунтовщики, но под конец они-то станут и послушными. Они будут дивиться на нас и будут считать нас за богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить свободу и над ними господствовать, так ужасно им станет под конец быть свободными. Но мы скажем, что послушны тебе и господствуем во имя твое. Мы их обманем опять, ибо тебя мы уж не пустим к себе. В обмане этом и будет заключаться наше страдание, ибо мы должны будем лгать. Вот что значил этот первый вопрос в пустыне, и вот что ты отверг во имя свободы, которую поставил выше всего. А между тем в вопросе этом заключалась великая тайна мира сего. Приняв „хлебы", ты бы ответил на всеобщую и вековечную тоску человеческую как единоличного существа, так и целого человечества вместе – это: „пред кем преклониться?" Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, пред кем преклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение. Ибо забота этих жалких созданий не в том только состоит, чтобы сыскать то, пред чем мне или другому преклониться, но чтобы сыскать такое, чтоб и все уверовали в него и преклонились пред ним, и чтобы непременно все вместе. Вот эта потребность общности преклонения и есть главнейшее мучение каждого человека единолично и как целого человечества с начала веков. Из-за всеобщего преклонения они истребляли друг друга мечом. Они созидали богов и взывали друг к другу: „Бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим!" И так будет до скончания мира, даже и тогда, когда исчезнут в мире и боги: всё равно падут пред идолами. Ты знал, ты не мог не знать эту основную тайну природы человеческой, но ты отверг единственное абсолютное знамя, которое предлагалось тебе, чтобы заставить всех преклониться пред тобою бесспорно, – знамя хлеба земного, и отверг во имя свободы и хлеба небесного. Взгляни же, что сделал ты далее. И всё опять во имя свободы! Говорю тебе, что нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается. Но овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть. С хлебом тебе давалось бесспорное знамя: дашь хлеб, и человек преклонится, ибо ничего нет бесспорнее хлеба, но если в то же время кто-нибудь овладеет его совестью помимо тебя – о, тогда он даже бросит хлеб твой и пойдет за тем, который обольстит его совесть. В этом ты был прав. Ибо тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том для чего жить. Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек не согласится жить и скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его всё были хлебы. Это так, но что же вышло: вместо того чтоб овладеть свободой людей, ты увеличил им ее еще больше! Или ты забыл, что спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора в познании добра и зла? Нет ничего обольстительнее для человека, как свобода его совести, но нет ничего и мучительнее. И вот вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз навсегда – ты взял всё, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял всё, что было не по силам людей, а потому поступил как бы и не любя их вовсе, – и это кто же: тот, который пришел отдать за них жизнь свою! (…) А между тем ты бы мог еще и тогда взять меч кесаря. Зачем ты отверг этот последний дар? Приняв этот третий совет могучего духа, ты восполнил бы всё, чего ищет человек на земле, то есть: пред кем преклониться, кому вручить совесть и каким образом соединиться наконец всем в бесспорный общий и согласный муравейник, ибо потребность всемирного соединения есть третье и последнее мучение людей. Всегда человечество в целом своем стремилось устроиться непременно всемирно. (…) И мы сядем на зверя и воздвигнем чашу, и на ней будет написано: „Тайна!" Но тогда лишь и тогда настанет для людей царство покоя и счастия. Ты гордишься своими избранниками, но у тебя лишь избранники, а мы успокоим всех. (…) У нас же все будут счастливы и не будут более ни бунтовать, ни истреблять друг друга, как в свободе твоей, повсеместно. О, мы убедим их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей для нас и нам покорятся, И что же, правы мы будем или солжем? Они сами убедятся, что правы, ибо вспомнят, до каких ужасов рабства и смятения доводила их свобода твоя. Свобода, свободный ум и наука заведут их в такие дебри и поставят пред такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие, непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопиют к нам: „Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от себя самих". Получая от нас хлебы, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берем у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину более, чем самому хлебу, рады они будут тому, что получают его из рук наших! Ибо слишком будут помнить, что прежде, без нас, самые хлебы, добытые ими, обращались в руках их лишь в камни, а когда они воротились к нам, то самые камни обратились в руках их в хлебы. Слишком, слишком оценят они, что значит раз навсегда подчиниться! И пока люди не поймут сего, они будут несчастны. Кто более всего способствовал этому непониманию, скажи? Кто раздробил стадо и рассыпал его по путям неведомым? Но стадо вновь соберется и вновь покорится, и уже раз навсегда. Тогда мы дадим им тихое, смиренное счастье, счастье слабосильных существ, какими они и созданы. О, мы убедим их наконец не гордиться, ибо ты вознес их и тем научил гордиться; докажем им, что они слабосильны, что они только жалкие дети, но что детское счастье слаще всякого. Они станут робки и станут смотреть на нас и прижиматься к нам в страхе, как птенцы к наседке. Они будут дивиться и ужасаться на нас и гордиться тем, что мы так могучи и так умны, что могли усмирить такое буйное тысячемиллионное стадо. Они будут расслабленно трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и женщин, но столь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и к смеху, светлой радости и счастливой детской песенке. Да, мы заставим их работать, но в свободные от труда часы мы устроим им жизнь как детскую игру, с детскими песнями, хором, с невинными плясками. О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас как дети за то, что мы им позволим грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет с нашего позволения; позволяем же им грешить потому, что их любим, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. И возьмем на себя, а нас они будут обожать как благодетелей, понесших на себе их грехи пред богом. И не будет у них никаких от нас тайн. Мы будем позволять или запрещать им жить с их женами и любовницами, иметь или не иметь детей – всё судя по их послушанию – и они будут нам покоряться с весельем и радостью. Самые мучительные тайны их совести – всё, всё понесут они нам, и мы всё разрешим, и они поверят решению нашему с радостию, потому что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного. И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие познания добра и зла. Тихо умрут они, тихо угаснут во имя твое и за гробом обрящут лишь смерть. Но мы сохраним секрет и для их же счастия будем манить их наградой небесною и вечною. (…) И мы, взявшие грехи их для счастья их на себя, мы станем пред тобой и скажем: „Суди нас, если можешь и смеешь". Знай, что я не боюсь тебя. Знай, что и я был в пустыне, что и я питался акридами и кореньями, что и я благословлял свободу, которою ты благословил людей и я готовился стать в число избранников твоих, в число могучих и сильных с жаждой „восполнить число". Но я очнулся и не захотел служить безумию. Я воротился и примкнул к сонму тех, которые исправили подвиг твой. Я ушел от гордых и воротился к смиренным для счастья этих смиренных. То, что я говорю тебе, сбудется, и царство наше созиждется. Повторяю тебе, завтра же ты увидишь это послушное стадо, которое по первому манове­нию моему бросится подгребать горячие угли к костру твоему, на котором сожгу тебя за то, что пришел нам мешать. Ибо если был кто всех более заслужил наш костер, то это ты. Завтра сожгу тебя. Dixi».

Иван остановился. Он разгорячился, говоря, и говорил с увлечением; когда же кончил, то вдруг улыбнулся.

Алеша, всё слушавший его молча, под конец же, в чрезвычайном волнении, много раз пытавшийся перебить речь брата, но видимо себя сдерживавший, вдруг заговорил, точно сорвался с места.

– Но... это нелепость! – вскричал он, краснея. – Поэма твоя есть хвала Иисусу, а не хула... как ты хотел того И кто тебе поверит о свободе? Так ли, так ли надо ее понимать! (…) Твой страдающий инквизитор одна фантазия...

Да стой, стой, – смеялся Иван, – как ты разгорячился. Фантазия, говоришь ты, пусть! Конечно, фантазия. (…)

Драгоценное, однако же, сведение, несмотря на твое: «совсем не то». Я именно спрашиваю тебя, почему твои иезуиты и инквизиторы совокупились для одних только материальных скверных благ? Почему среди них не может случиться ни одного страдальца, мучимого великою скорбью любящего человечество? Видишь: предположи, что нашелся хотя один из всех этих желающих одних только материальных и грязных благ – хоть один только такой, как мой старик инквизитор, который сам ел коренья в пустыне и бесновался, побеждая плоть свою, чтобы сделать себя свободным и совершенным, но однако же, всю жизнь свою любивший человечество и вдруг прозревший и увидавший, что невелико нравственное блаженство достигнуть совершенства воли с тем, чтобы в то же время убедиться, что миллионы остальных существ божиих остались устроенными лишь в насмешку, что никогда не в силах они будут справиться со своею свободой, что из жалких бунтовщиков никогда не выйдет великанов для завершения башни, что не для таких гусей великий идеалист мечтал о своей гармонии. Поняв всё это, он воротился и примкнул... к умным людям. Неужели этого не могло случиться?

– К кому примкнул, к каким умным людям? – почти в азарте воскликнул Алеша. – Никакого у них нет такого ума и никаких таких тайн и секретов... Одно только разве безбожие, вот и весь их секрет. Инквизитор твой не верует в бога, вот и весь его секрет!

Хотя бы и так! Наконец-то ты догадался. И действительно так, действительно только в этом и весь секрет, но разве это не страдание, хотя бы для такого, как он, человека, который всю жизнь свою убил на подвиг в пустыне и не излечился от любви к человечеству? На закате дней своих он убеждается ясно, что лишь советы великого страшного духа могли бы хоть сколько-нибудь устроить в сносном порядке малосильных бунтовщиков, «недоделанные пробные существа, созданные в насмешку». И вот, убедясь в этом, он видит, что надо идти по указанию умного духа, страшного духа смерти и разрушения, а для того принять ложь и обман и вести людей уже сознательно к смерти и разрушению, и притом обманывать их всю дорогу, чтоб они как-нибудь не заметили, куда их ведут, для того чтобы хоть в дороге-то жалкие эти слепцы считали себя счастливыми. (…)

… Когда инквизитор умолк, то некоторое время ждет, что пленник его ему ответит. Ему тяжело его молчание. Он видел, как узник всё время слушал его проникновенно и тихо, смотря ему прямо в глаза и, видимо, не желая ничего возражать. Старику хотелось бы, чтобы тот сказал ему что-нибудь, хотя бы и горькое, страшное. Но он вдруг молча приближается к старику и тихо целует его в его бескровные девяностолетние уста. Вот и весь ответ. Старик вздрагивает. Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет к двери, отворяет ее и говорит ему: «Ступай и не приходи более... не приходи вовсе... никогда, никогда!» И выпускает его на «темные стогна града». Пленник уходит. (…)
Ж. Делез

О ПРЕИМУЩЕСТВЕ

АНГЛО-АМЕРИКАНСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Уходить, исчезать – это чертить линию. (…) Спасаться бегством вовсе не значит отказываться от действия, нет ничего действеннее побега. Ничего более отличного от воображения. (…)

Обращаться в бегство – не значит путешествовать и даже не значит передвигаться. (…) Показательный пример – Томас Харди: его персонажи – это не личности или субъекты, это наборы интенсивных ощущений, каждый персонаж – набор, пакет, блок изменчивых ощущений. Любопытный пример уважения к индивидуальности, поразительный пример: она не ощущает себя личностью и не опознается как личность, a la francaisa, но наоборот, видит себя и других как определенный набор уни­кальных возможностей, – шансов на то, что выпадет та или иная комбинация. Индивидуальность без субъекта. И эти пачки живых ощущений, эти наборы, или «комбинации», следуют линиям удачи либо неудачи, на которых происходят их встречи и, при необходимости, столкновения, ведущие к смерти или к убийству. (…)

Линия ускользания всегда предполагает предательство. Не вранье человека с положением, который заботится о своем грядущем, а предательство простолюдина, уже лишенного и прошлого, и будущего. Предательство направлено на силы постоянства, призванные нас удерживать, на устойчивые силы земли. Предательство определяется двойным отречением: человек отвратил лицо от Бога, отвратившего, в свою очередь, свой лик от человека. Через такое двойное отречение, через отворачивание лиц, проходит линия бегства, то есть детерриториализация человека. Предательство – оно, как кража, всегда двойное. (…) Созидательный полет предателя противоположен плагиату вруна.

Ветхий Завет – не эпос и не трагедия, это первый роман, и англичанами он понимается как исток романа. Предатель – главный персонаж этого романа, его герой. Предатель в отношении мира преобладающих значений и установленного порядка. Он сильно отличается от обманщика… У обманщика большое будущее, но никакого становления. Священник, прорицатель – это обманщик, но экспериментатор – предатель. Государственный муж, придворный – это обманщик, но военный (только не адмирал и не генерал) – это предатель. (…) Необходимо определить особое состояние, которое не сводимо ни к здоровью, ни к болезни: состояние Аномалии. Аномалия всегда погранична, всегда на рубеже полосы или множества; принадлежа множе­ству, она обеспечивает его переход в другое множество, осуществляет его становление, проводит связующую линию…

Возможно, письмо сущностно связано с линией ускользания. Писать – это вычерчивать уже не воображаемые линии ускользания, но такие, которым мы вынуждены следовать, так как письмо действительно затягивает и уносит нас. Письмо – это становление, но вовсе не становление писателем. Это становление кем-то другим… Быть предателем собственного биологического вида, быть предателем собственного пола, класса, собственного большинства – не таково ли условие письма? И быть также предателем письма.

Есть много людей, мечтающих быть предателями. Они изо всех сил верят, что смогли бы. И однако – все они лишь мелкие обманщики… Какой обманщик не говорил себе: наконец-то я настоящий предатель! Но какой предатель не говорит себе также по вечерам: в конце концов, я лишь обманщик. Потому что быть предателем – трудно: надо творить. Терять при этом свою идентичность, свое лицо. Исчезать, превращаться в инкогнито.

Каковы же цель и исход письма? Дальше, чем становление-женщиной, становление-негром, становление-зверем и т. д., дальше становления-меньшинством, расположена еще и конечная задача – становления-незаметным. О нет, писатель не должен хотеть известности, признания. Незаметность – это свойство, общее для всего самого быстрого и самого медленного. Терять собственное лицо, преодолевать или буравить стену, подтачивать ее – иного назначения у письма нет… Стать, наконец, таким инкогнито, каких мало, вот что значит предать. Очень трудно быть со­вершенно неузнаваемым, даже для своей консьержки, даже на своей улице – голосом без имени, припевом… Есть целая социальная система, которую можно назвать системой белой стены – черной дыры. Мы всегда приколоты к стене господствующих значений, мы всегда вдавлены в дыру собственной субъективности, в черную дыру своего Я, которое нам дороже всего. На этой стене записаны все объективные детерминанты, которые нас фиксируют, обрамляют, идентифицируют и делают узнаваемыми; в этой дыре мы квартируем, вместе с нашим сознанием, с нашими чувствами, нашими страстями и столь известными маленькими секретами, с нашим желанием заявить о них. Даже если лицо – продукт этой системы, то это социальный продукт: широкое лицо с белыми щеками и Черными дырами глаз. Нашему обществу необходимо продуцировать лицо. Лицо изобрел Христос. Проблема Миллера (а до него – Лоуренса): как заставить лицо исчезнуть, чтобы высвободить в нас умы искателей, прочерчивающих линии становления? Как пройти мимо стены, не натолкнувшись на нее, не отскочив назад, не разбившись об нее? Как выбраться из черной дыры, вместо того чтобы погружаться в нее все глубже, какие частицы вытащить из нее на свет? Как разрушить саму нашу любовь, чтобы обрести наконец способность любить? Как стать незаметными? (…) Тут у нас уже нет секретов, нам нечего больше скрывать. Мы сами превратились в секрет, мы сами скрыты, хотя все, что мы делаем, происходит в разгар дня, при ясном свете. (…)

Персонажи и авторы всегда имеют про запас неболь­шой секрет, возбуждающий страсть к догадкам. (…) Страсть к истолкованию и означивание – это две болезни земли, союз деспота и священника. Означаемое – это всегда маленький секрет, так и не переставший вращаться вокруг отца-матери. Мы сами себя шантажируем, мы нагоняем на себя таинственность, скрытность, и всем своим видом заявляем: «поглядите, какая тайна меня придавила». Булавка в плоти. Маленький секрет обычно ведет грустной, нарциссической и праведной мастурбации: такова сущность фантазма!.. «Мир фантазмов – мир прошлого», театр злопамятства и вины. (…) Постоянно выводятся новые породы священников для грязных секретиков, не имеющих другой цели кроме как добиться признания, и засунуть нас назад в дыру почернее, да воздвигнуть перед нами стену повыше.

Твой секрет всегда различим на твоем лице и в твоих глазах. Потеряй лицо. Научись любить не помня, без фантазмов и интерпретаций, не ставя точки на карту. Пусть остаются лишь потоки, способные высыхать, покрываться льдом или выходить из берегов, сливаться в один или расходиться в разные стороны. Мужчина и женщина подобны потокам. В любовном акте есть все возможные становления, все полы, энное количество полов, сведенное к одному или двум, и они не имеют никакого отношения к кастрации. На линиях ускользания может быть лишь одно: опыт-жизнь. Мы ничего не знаем заранее, потому что будущего у нас не больше, чем прошлого. «Вот я какой» – с этим покончено. Отныне больше нет фантазмов, остаются лишь жизненные программы, подлежащие правке по мере их образования, предаваемые по мере их исчерпания, как берега, плывущие мимо, как каналы, выстраивающиеся один за другим, чтобы пропустить поток. Остаются лишь экспедиции, в ходе которых на западе обнаруживается то, что ожидалось на востоке, перевернутые органы. (…) Экспериментируйте, – и никогда не интерпретируйте. Програмируйте, – и никаких фантазмов. (…)



Большим заблужденим, главной ошибкой было бы полагать, будто смысл линии ускользания – в том, чтобы убегать от жизни; что это бегство в воображаемое или в искусство. Как раз наоборот, бежать – это продуцировать реальность, творить жизнь, находить оружие… (…) Это становление-равниной или, как у Миллера, становление-травой, – то, что он называет своим становлением-китайцем… Пишешь только по любви, всякое письмо – это любовное послание: литература как равная реальности. Умирать нужно только из-за любви, а не трагической смертью. И писать нужно только из-за смерти, или перестать писать из-за любви, или продолжать писать – и то и другое… Письмо дает возможность возвышать жизнь над рамками личного, вместо того чтобы считать ее своим скудным секретом – темой для письма, существующего лишь ради письма. Увы, беда воображаемого и символического в том, что реальность всегда откладывается на завтра.

Библиография


  1. Каталог: dir -> ins mgi -> Metod -> FFA
    dir -> Инструкция по работе с системой directum
    dir -> Руководство по быстрой установке»; «Руководство по быстрой установке»
    dir -> Актуальные проблемы экономики и управления на транспорте
    dir -> Directum типовые требования к аппаратному и программному обеспечению
    dir -> Инструкция по эксплуатации квартир в многоквартирных жилых домах жилого комплекса "Золотая Горка"
    FFA -> Методичка Сакутиной "Введение в философию"
    Metod -> Г. И. Невельского Кафедра психофизиологии и психологии труда в особых условиях нейрофармакология: систематика психотропных средств, основные клинические и побочные эффекты учебное пособие


    Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11


База данных защищена авторским правом ©vossta.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница