Рассказы о древнегреческой культуре


АРИСТОТЕЛЬ, ИЛИ ЗОЛОТАЯ СЕРЕДИНА



страница14/21
Дата09.08.2019
Размер3.15 Mb.
#127503
ТипРассказ
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   21
АРИСТОТЕЛЬ, ИЛИ ЗОЛОТАЯ СЕРЕДИНА

            У Платона, имя которого значит «широкий», был ученик Аристотель, имя которого значит «благое завершение». Эти имена так хорошо им подходили, что казалось, были придуманы нарочно.

            Аристотель был хорошим учеником. Говорили, что однажды Платон читал лекцию о бессмертии души. Лекция была такая трудная, что ученики, не дослушав, один за другим вставали и выходили. Когда Платон кончил, перед ним сидел только один Аристотель.

            Аристотель учился у Платона двадцать лет и, чем дольше слушал, тем меньше соглашался с тем, что слышал. А когда Платон умер, Аристотель сказал: «Платон мне друг, но истина дороже», покинул Академию и завел собственную школу — Ликей, при священном участке Аполлона Ликейского. Занятия он вел не стоя перед сидящими, как

 

К оглавлению

==260

           

Платон, а прохаживаясь с ними под навесом. Их прозвали «гуляющими философами» — перипатетиками.

            Аристотель говорил так. Платон прав, а Диоген не прав:            есть не только стол, но и Стельность, не только гора, но и Горность. Но Платону кажется, что Стельность — это что-то гораздо более яркое, прекрасное и совершенное, чем стол. А это неверно. Закройте глаза и представьте себе вот этот стол. Вы представите его во всех подробностях, с каждой царапинкой и резной завитушкой. Теперь представьте себе «стол вообще» — платоновскую идею Стельности. Сразу все подробности исчезнут, останется только доска и под ней то ли три, то ли четыре ножки. А теперь представьте себе «мебель вообще»! Вряд ли даже Платон сумеет это сделать ярко и наглядно. Нет, чем выше идея, тем она не ярче, а беднее и бледнее. Мы не созерцаем готовые «образы», как думал Платон, — мы творим их сами. Повидав сто столов, тысячу стульев и кроватей, сто тысяч домов, кораблей и телег, мы замечаем, какие приметы у них общие, и говорим: вот вид предметов «стол», род предметов «мебель», класс предметов «изделие». Разложим все, что мы знаем, по этим полочкам родов и видов — и мир для нас сразу станет яснее.

            У Платона мир похож на платоновское же государство: вверху сидит, как правитель, идея Стельности, а внизу ей покорно повинуются настоящие столы. У Аристотеля же мир похож на обычную греческую демократию: столы встречаются, выясняют, что в них есть общего и что разного, и совместно вырабатывают идею Стельности. Не нужно смеяться: Аристотель действительно считал, что каждый стол именно стремится быть столом, а каждый камень — камнем, точно так же, как желудь стремится быть дубом, а яйцо — птицей, а мальчик — взрослым, а взрослый человек — хорошим человеком. Нужно только соблюдать меру:        когда стремишься быть самим собой, то и недолет и перелет одинаково нехороши. Что такое людские добродетели? Золотая середина между людскими пороками. Смелость — это среднее между драчливостью и трусостью; щедрость — между мотовством и скупостью; справедливая гордость — между чванством и уничижением; остроумие — между шутовством   и   грубостью;   скромность   —   между застенчивостью и бесстыдством. Что такое хорошее государство? Власть царя, но не тирана; власть знатных, но не своекорыстных; власть народа, но не бездельничающей черни. Мера во всем — вот закон. А чтобы определить эту меру, нужно исследовать то, что ею мерится.

 

==261



           

Поэтому не надо понапрасну вперяться умственными очами в мир идей — лучше обратить настоящие свои глаза на мир окружающих нас предметов. Платон очень красиво говорил, каким должно быть идеальное государство, а Аристотель составляет 158 описаний для 158 настоящих греческих государств и потом уже садится за книгу «Политика». Платон больше всех наук любил математику и астрономию, потому что в мире чисел и звезд порядок сразу бросается в глаза, а Аристотель первый начинает заниматься зоологией, потому что в пестром хаосе живых существ, окружающих человека, навести порядок труднее и нужнее. Здесь Аристотель сделал чудо: он описал около 500 животных и выстроил их на «лестнице природы» от простейших к сложнейшим так стройно, что его система продержалась две тысячи лет. Некоторые его наблюдения были загадкою:            он упоминал такие жилки в насекомых, которые мы видим только в микроскоп. Но специалисты подтверждают: да, так, обмана здесь нет, просто у Аристотеля была такая острота зрения, какая бывает у одного человека на миллион. Острота ума — тоже.

            Видеть вещи, как они есть, — гораздо грустнее, чем безмятежно знать, какими они должны быть. Чтобы так смотреть на них, чтобы так вымерять в них золотую середину, нужно чувствовать себя в мире человеком посторонним, равно благожелательным ко всему, но сердцем не привязанным ни к чему. Таков и был Аристотель, сын врача из города Стагиры, всю жизнь проживший на чужой стороне. Он не чувствует себя ни нахлебником, ни поденщиком, ни хозяином жизни — он чувствует себя при ней врачом. Для врача нет мелочей: он ко всему прислушивается, все сопоставляет, все старается предусмотреть. Но он помнит: к врачу люди обращаются, только когда они больны, он в их жизни не распорядитель, а советник. Смешно воображать, как Платон, что кто-то когда-то доверит философу устройство государства: самое большее — у философа могут спросить какого-нибудь случайного совета, и тогда советы царю следует подавать так-то, а народу — так-то. Аристотель жил и при царе — он был воспитателем Александра Македонского, и при народе — он был главою школы в афинском Ликее. Но умер он в изгнании, на берегу пролива, что между Аттикой и Эвбеей, и думал он, умирая, не о государственных делах, а о том, почему в этом проливе вода шесть раз в сутки меняет течение — то на запад, то на восток.

            Это Аристотель сказал: «Корни учения горьки, но плоды его сладки».

 

==262



           

«ХАРАКТЕРЫ» ФЕОФРАСТА

            Не только науку о животных и не только науку о государственном устройстве начинал Аристотель со сбора и классификации материала. Науку о человеческих чувствах и поведении — тоже. Называлась эта наука — «этика», сочинение о ней написал сам Аристотель, а сборник описаний человеческих характеров составил его ученик Феофраст. Здесь тридцать небольших портретов: Притворщик, Льстец, Пустослов, Невежа, Угодливый, Отчаянный, Сплетник... Вот некоторые из них, чуть-чуть сокращенные.

            Льстец. Лесть можно определить как обхождение некрасивое, но выгодное льстящему. Льстец — это такой человек, который во время прогулки скажет спутнику: «Замечаешь, как все на тебя смотрят? Никого другого в городе так не уважают!» — и снимет с его плаща ниточку. Спутник заговорил — льстец велит всем умолкнуть; сострил — хохочет; запел — хвалит; умолк — восклицает: «Превосходно!» Детям его он покупает яблоки и груши, дарит так, чтобы отец видел, и приговаривает: «У хорошего отца и дети хороши». Когда спутник покупает себе сандалии, льстец восклицает: «Хороша обувь, а нога лучше!» Когда тот идет в гости к приятелю, льстец бежит вперед и объявляет: «К тебе идет!» — а потом, вернувшись назад: «Оповестил!» Спрашивает улещаемого, не холодно ли ему, и, не дав ему ответить, уже кутает его в плащ. Болтая с другими, смотрит на него, а когда тот садится, он выхватывает у раба подушку и подкладывает ему сам. И дом-то у него, говорит льстец, красив и прочен, и поле хорошо возделано, и портрет похож.

            Невежа. Невежество — это, вернее всего, незнание приличий, как у мужиков. Невежа носит обувь, которая ему велика; говорит зычно; друзьям и домашним не доверяет, а с рабами обо всем советуется и батракам в поле рассказывает, что было при нем в народном собрании. В городе он не глядит ни на храмы, ни на статуи, но если увидит быка или осла, непременно остановится и полюбуется. Завтракает он на ходу, задавая корм скотине. Монету берет не всякую, а сперва прикинет, не легка ли. Если одолжит кому корзину, серп или мешок, то после этого заснуть не может и средь ночи идет просить назад. Являясь в город, спрашивает первого встречного, почем здесь овчины и сушеная рыба. Моясь в бане, поет; башмаки подбивает гвоздями.

            Болтун. Болтливость — это склонность говорить много и не думая. Болтун подсаживается поближе к незнакомому и

 

==263



           

рассказывает, какая у него, болтуна, хорошая жена; потом сообщает сон, который видел ночью; потом перечисляет, что ел за обедом. Дальше, слово за слово, он говорит, что нынешние люди куда хуже прежних, и как мало дают за пшеницу на рынке, и как много понаехало чужеземцев, и что море вот уж месяц как судоходно, и что если Зевс пошлет хороший дождь, то год будет урожайный, и как трудно стало жить, и сколько колонн в Парфеноне, и что через полгода будет праздник Элевсиний, а потом Дионисий, и какой, собственно, день сегодня? И если его будут терпеть, он не отвяжется.

            Брюзга. Брюзжанье — это несправедливая брань на все что ни на есть. Брюзга в дождь сердится не на то, что дождь идет, а на то, почему он раньше не шел. Найдя на улице кошелек, говорит: «А вот клада я ни разу не находил!» Когда подружка его целует, он ворчит: «И чего ты меня любишь?» Поторговавшись и купив раба, восклицает:       «Воображаю, какое я купил добро, и за какую цену!» А выиграв дело единогласным решением суда, он еще попрекает защитника, что можно было говорить и получше.

            Суевер. Суеверие — это малодушный страх перед неведомо какими божественными силами. Суевер в праздник непременно окропит себя святой водою, положит в рот веточку лавра, взятую из храма, и ходит с нею целый день. Если ласка перебежит ему дорогу, он не двинется, пока кто-нибудь не пройдет первым, а если нет никого, то бросит вперед три камешка. Если мышь проест мешок с мукой, он идет к гадателю и спрашивает, что делать, а если тот скажет: «Взять и залатать», то приходит домой и приносит умилостивительные жертвы. Услышав дорогою крики сов, остановится и помолится Афине. По тяжелым дням сидит дома и только украшает венками домашних богов. Встретив похороны, он бежит, омывается с головы до ног и, призвав жриц, просит совершить над ним очищение. А увидев припадочного, он от сглазу в ужасе плюет себе за пазуху.

            Дурак. Глупость — это неповоротливость ума в речах и в деле. Дурак — это тот, кто, сделав подсчет и подведя итог, спрашивает соседа: «Сколько ж это будет?» Когда его зовут в суд, он, позабыв, отправляется в поле. Засыпает на представлении и, просыпаясь, видит, что он один в пустом театре. Взяв что-нибудь, сам спрячет, а потом будет искать и не сможет найти. Когда ему сообщают, что умер знакомый, он, помрачнев, говорит: «В час добрый!» Зимой препирается с рабом, что тот не купил огурцов. Детей своих если уж заставит упражняться в борьбе и беге, то не отпустит, пока не выбьются из сил. А если кто спросит, сколько покойников

 

==264



           

похоронено за кладбищенскими воротами, он ответит:   «Нам бы с тобою столько!»

            КОМЕДИЯ УЧИТСЯ У ТРАГЕДИИ

            Эти «характеры» Феофраста так и кажутся готовыми персонажами для какой-нибудь комедии. Не такой, конечно, как у Аристофана, где на сцену выводились и обшучивались карикатуры живых лиц и идей, а такой, какая знакома нам по Фонвизину или Мольеру и обычно называется «комедией нравов».

            Так оно и есть: именно в описываемое время на афинском театре появляется комедия нового типа. Старая комедия хотела, чтобы зритель посмеялся и задумался — о войне и мире, о проповеди Сократа, о поэзии Эсхила и Еврипида, мало ли еще о чем. Новая хотела, чтобы зритель посмеялся и расчувствовался — над любовью двух хороших молодых людей или судьбами детей, разлученных с родителями. До сих пор о чувствах зрителей больше заботилась трагедия; теперь комедия учится этому у трагедии и становится как бы трагедией со счастливым концом. Афинский зритель устал думать, устал держать в руках руль государственного корабля, который, несмотря на все усилия, все шел куда-то не туда. И он отправлялся в театр, только чтоб развлечься и развеяться.

            Здесь он в каждой комедии встречал почти один и тот же набор ролей-масок: старик отец, легкомысленный сын, хитрый раб или прихлебатель, злой рабовладелец, хвастливый воин, самодовольный повар. Между ними с разными подробностями происходило почти всякий раз одно и то же. Юноша влюблен в девушку, но эта девушка — рабыня злого рабовладельца. У юноши есть соперник — хвастливый воин, и он вот-вот купит девушку у хозяина. Юноше срочно нужны большие деньги, но отец их не дает: он не хочет потакать разгулу сына, а хочет, чтобы тот поскорей женился и остепенился. Приходится добывать деньги хитростью — за это берется лукавый раб или прихлебатель. Разыгрывается хитрость, в каждой комедии своя, и требуемые деньги выманиваются у отца, у воина или даже у хозяина девушки. Обман раскрывается, начинается скандал, но тут оказывается, что эта девушка вовсе не природная рабыня, а дочь свободных родителей, которые в младенчестве ее подкинули, а теперь случайно оказались рядом и с радостью ее признают по вещицам, бывшим при ней. Стало быть, юноша

 

==265



           

может взять ее в законные жены, отец его благословляет, раб получает волю, прихлебатель — угощение, повар готовит пир, а соперники посрамлены.

            Перед нами настоящее царство случая: не воспользуйся раб удобным случаем — не удалась бы хитрость, не случись рядом девушкины родители — не удался бы счастливый конец. Афинский зритель смотрит на это с удовольствием: он и в жизни, в домашних своих и государственных делах, перестал надеяться на собственные силы и надеется больше на счастливый случай.

            Чтобы комедии не были слишком однообразны, постоянные роли раскрашивались красками разных характеров. Старик отец мог быть и Брюзга, и Подозрительный, и Скряга, и Чванный, и даже Молодящийся. Хитрый раб мог быть и Плут, и Наглец, и Хлопотун. Хвастливый воин мог оказаться Суевером и даже Трусом. Это позволяло вывести из комедии еще одну мораль, совсем по Аристотелю: крайности нехороши, а хороша золотая середина, иначе характер будет сам себе наказанием. Лучшие же комедии этого времени — те, в которых характеры и роли совмещаются неожиданно. Глядя на них, казалось: все как в жизни. Признанным мастером этого искусства был друг и ученик самого Феофраста, автора «Характеров», — Менандр. «Менандр и жизнь, кто кому из вас подражал?!» — восклицали греки.

            Вот идет комедия Менандра «Остриженная». Ни злодеярабовладельца, ни раба-интригана, ни прихлебателя, ни повара, ни вымогательства денег в ней нет. Воин есть, но хвастливым его никак не назовешь: это пылкий и страстный влюбленный, мечущийся меж гневом и отчаянием. На сцене три дома: в одном живет воин со своею подругой, свободной девушкой Гликерой, в другом — богатая вдова со своим приемным сыном Мосхионом, в третьем — старый сосед-купец. Случилось ужасное: воин увидел, как соседский Мосхион обнимает и целует его Гликеру. Он пришел в неистовство, побил подругу и остриг ее, как рабыню. Тут уж оскорбилась Гликера. Она тайно уходит к соседке-вдове, просит приюта и открывает ей тайну: она родная сестра ее приемному сыну Мосхиону, их когда-то вместе нашла подкинутыми одна старуха, но мальчика тут же усыновили в богатом доме, а она осталась расти в бедности и из гордости до сих пор не пользовалась этим родством. Конечно, вдова принимает ее с радостью. Мосхион сперва ликует — вот девушка, которая ему нравится, сама достается ему в руки! — а потом приходит в уныние: оказывается, эта девушка — всего лишь его сестра. Воин сперва неистовствует — он даже

 

==266



           

готов штурмовать дом вдовы по всем правилам военного искусства, — а потом приходит в отчаяние: ведь этим он только еще больше обидит Гликеру и еще вернее ее потеряет. Он просит соседа-купца заступиться за него перед Гликерою. Но та еще не успокоилась: «Я свободная девушка, я до сих пор храню вещицы, с которыми меня подкинули родители!» — «Какие?» — «Вот!» Купец смотрит и, конечно, узнает те цепочки и покрывальца, с которыми он когда-то в трудную минуту подкинул на волю бога своих собственных детей-малюток. Так не только брат находит сестру, но и оба они — отца, а все из-за необдуманной вспышки ревности влюбленного воина — ну как его теперь за это не простить? Воин клянется, что он больше не будет; Гликера сменяет гнев на милость; новообретенный отец растроганно говорит:           Прощать, когда вновь счастье улыбнулося, — Вот это, дочка, подлинно по-гречески!

            И так общей радостью кончается эта драма переживаний, где нет ни жадности, ни хитрости, а есть гордость, любовь и доброта.

            ПЕРЕРОЖДЕНИЕ ИСКУССТВА

            Свободный грек все больше становился из производителя потребителем. Это сказывалось даже там, где говорить о производстве и потреблении вроде бы странно, — в искусстве. Век тому назад оно было простым — таким, чтобы при надобности любой гражданин средних способностей, поучившись в школе пению, мог сложить и спеть песню, а поучившись у мастера правилам пропорций, мог бы вытесать колонну или статую. Теперь оно становится сложным — таким, чтобы каждый любовался на произведение, но не каждый мог бы (а еще лучше — никто не мог бы) его повторить. Из самодеятельного искусство становится профессиональным — разделяется между немногими производителями и массой праздных зрителей или слушателей. При этом мастер смотрит на зрителя свысока, как на невежду, а зритель хоть и восхищается мастером, но тоже смотрит на него свысока, как на узкого специалиста, нанятого его, зрителя, обслуживать.

            Легче всего это было увидеть на пороге искусства — в спорте. Каждый может быть физкультурником, но не каждый — рекордсменом. Олимпийские, Пифийские и прочие игры как раз и превращаются теперь из спорта

 

==267



           

физкультурников в спорт рекордсменов. С состязаний на состязания переезжают одни и те же атлеты, зрители во время игр восхищаются ими до потери сознания, а после игр пересказывают шуточки о том, какие эти атлеты в жизни неуклюжие простофили.

            Музыка — не спорт, но и в музыке было то же. Каждый из вас может спеть песню, но не каждый — сыграть на гитаре. В Греции пение от струнной музыки отделилось именно теперь: рядом с «кифаредами» — лирными певцами появились «кифаристы» — просто лирники и тотчас стали на кифаредов смотреть свысока. Инструмент, освободившись от голоса, сразу стал усложняться: вместо семи струн на кифаре появилось и девять, и одиннадцать. Когда такие кифаристы приезжали в упрямую Спарту, эфоры без долгих разговоров перерубали им лишние струны топором.

            Театр, конечно, не столь доступное искусство: писать стихами драмы и раньше мог не каждый. Но он был доступен если не по форме, то по содержанию: вперемежку с актерами пел хор, выражая как бы общее мнение о поступках действующих лиц. Теперь хор исчезает из действия и только в антрактах выступает с песнями и плясками, уже не имеющими никакого отношения к событиям: зачем хор в «Остриженной» Менандра? Актеры воспользовались этим:            они оставили хор плясать внизу на оркестре, а для себя выстроили перед палаткой-стеной высокий узкий помост — «проскений». Раньше театр с виду был похож на наш цирк — теперь он стал похож на нынешнюю эстраду. Появился даже занавес — правда не опускающийся (опускаться ему было неоткуда), а поднимающийся, как раздвинутая ширма, из щели перед помостом.

            Живопись шла следом за театром. Для новой сцены ста ли делать новые декорации: с перспективою, чтобы все казалось уходящим вдаль. Потом так стали писать не только декорации, а и фрески, и картины. На старых картинах любой предмет можно было рассматривать по отдельности, как знак, глядя откуда угодно; на новых нужно было рассматривать только все в целом, издали, с той точки, на которую рассчитывал художник, а изблизи каждый кусок картины казался искаженным и грубым. Живописец как бы сам указывал зрителю его зрительское место, как в театре: стой сложа руки и восхищайся.

            Скульптура шла следом за живописью. Знаменитого Лисиппа спрашивали, как ему удается делать статуи словно живые. Он отвечал: «Раньше скульпторы изображали людей, каковы они есть, а я — какими они кажутся глазу». Это была как бы скульптурная софистика: ведь софистика

 

==268



           

тоже учила не тому, что на самом деле есть, а тому, как представить то, что нужно, убедительно для публики. У Лисиппа был брат Лисистрат. Он первый стал ваять лица с портретным сходством, для этого он даже снимал с живых лиц гипсовые слепки. Если у Лисиппа были фигуры как живые, то у Лисистрата — лица как настоящие.

            Архитектура тоже все больше превращалась в зрелище напоказ. Прошлый век знал два стиля постройки: строгий дорический и изящный ионический. Новый век изобрел третий — нарядный коринфский. О том, как он появился, есть такой рассказ. Умерла девочка, ее похоронили, и на могилу родные поставили корзиночку с ее детскими игрушками, придавив черепицей. А там рос греческий кустарник аканф: гибкие стебли, резные листья и завитые усики. Он оплел и обвил корзинку. Мимо проходил скульптор, посмотрел, восхитился и сделал по ее образцу капитель колонны: восемь коротких листиков, над ними восемь длинных; восемь длинных усиков, меж ними восемь коротких.

           

            Мавзолей Галикарнасский был высотой с десятиэтажный дом — 140 футов, а в обход — километр с четвертью' 410 футов На основание приходилось 60 футов высоты, на колоннаду 40 футов, на пирамидальную крышу 25 футов и на колесницу над крышей еще 15 футов. Таких больших построек Греция еще не знала. Фриз, изображавший битвы греков с амазонками, опоясывал здание, по видимому, над основанием, под колоннадою

            Она очень красива — но только пока не думаешь, что это колонна, подпирающая крышу: для опоры листики и усики

 

==269



           

не годятся. Глядя на дорическую колонну, мы видим, что она несет тяжесть; глядя на ионическую — помним об этом; глядя на коринфскую — забываем. Вместо опоры перед нами украшение.

            Поражать глаз можно не только узором, но и размером. В греческом городе Галикарнасе правил малоазиатский царь Мавзол. Вдова его заказала греческим зодчим исполинскую гробницу для мужа — чтобы она была похожа и на греческий храм, и на восточную пирамиду. Греки сделали, как она хотела. Они мысленно взяли ступенчатую пирамиду, рассекли ее по поясу и между низом и верхом вставили колоннаду греческого храма. Сооружение было высотой с десятиэтажный дом; наверху, над усыпальницей стояла гигантская статуя Мавзола с его негреческим, безбородым и усатым лицом. Сто лет назад греки ужаснулись бы такой постройке для варварского князя, в которой Греция смешана с Востоком. Теперь ею восторгались; галикарнасская гробница была причислена к семи чудесам света, а слово «мавзолей» разошлось по всем языкам.

            Так менялось искусство, а с ним менялось и отношение к художнику. Оно раздваивалось: он был ремесленником, то есть меньше чем человеком, и он был чудотворцем, то есть больше чем человеком. О художнике Паррасии с восхищенным ужасом рассказывали, будто ему настолько дороже искусство, чем действительность, что, рисуя муки Прометея, он велел распять перед собой живого человека;         народ хотел его казнить, но, увидев, какая дивная получилась картина, простил и восславил. Это, конечно, была клевета. Девятнадцать веков спустя такую же клевету повторяли о другом великом мастере — о Микельанджело Буонарроти; это на нее намекает Пушкин в последней строчке своей драмы «Моцарт и Сальери».

            МИР ТОЖЕ СТАНОВИТСЯ ПРОФЕССИЕЙ

            На войне всего сильнее меч, в мире — речь. (Приписывается Сократу)

            Сто лет назад об Афинах говорили: «Кто был в Афинах и добровольно покинул их, тот верблюд». Теперь стали говорить: «Афины — это заезжий двор: каждому охота там побывать, но никому неохота там жить».

            Тогда Афины были богаты и прекрасны, потому что собирали дань с союзников. Теперь дань кончилась, нужно

 

К оглавлению

==270

           

было решать, как жить дальше. Или переходить на положение мирного второразрядного города, получающего медленный, но верный доход с морской торговли, или пускаться в отчаянные войны в надежде на случайную, но большую добычу. Первый путь предпочитали богачи: торговый доход оседал в их сундуках. Второй путь предпочитали бедняки:      военная добыча шла в казну и праздничными раздачами делилась между всеми гражданами.

            Не надо забывать, что войска теперь были обычно наемнические, и война, стало быть, велась деньгами. Это значит, что деньги на снаряжение войск и флота беднота собирала с богачей, а сама часто даже не выходила ни в поле, ни в море. Понятно, что за такие войны часто голосовали не думая, а потом приходила расплата. Оратор Демад говорил: «Чтобы проголосовать за мир, афинянам сперва надо одеться в траур».

            Решались споры и сводились счеты в народном собрании и в суде. Суда не удавалось миновать ни одному политику, даже удачливому: полководца всегда можно было привлечь за то, что он-де не полностью использовал победу, а мирного оратора — за то, что он подал народу не лучший возможный совет. Появились настоящие шантажисты, которые являлись ко всякому заметному человеку и грозили привлечь его к суду. От них откупались, лишь бы они оставили в покое. Называли их «сикофанты», а сами о себе они говорили: «Мы —- сторожевые псы закона». Оратора Ликурга упрекали, что он слишком уж много тратит денег, откупаясь от сикофантов. Ликург отвечал: «Лучше уж давать, чем брать!»

            Свода законов в Афинах не было, судебные заседатели выносили приговоры больше по гражданской совести: если хороший человек, то и вину простить можно. Главным становилось не доказать, была ли вина, а убедить, что обвиняемый — хороший (или, наоборот, плохой) человек. А для этого нужно было ораторское дарование. И ораторы становятся главными людьми в Афинах.

            При Перикле ораторы полагались только на талант и вдохновение — теперь ораторы изучают свое дело, пользуются правилами, заранее сочиняют и сами записывают свои речи. Правила ораторского искусства начали вырабатывать еще софисты. При подготовке речи нужно было заботиться о пяти вещах: что сказать, в каком порядке сказать, как сказать, как запомнить, как произнести; о четырех разделах — вступлении, изложении, доказательствах, заключении; о трех достоинствах стиля: ясности, красоте и уместности. Впрочем, теория теорией, а когда великого Демосфена

 

==271



           

спросили, какая из пяти частей красноречия главная, он ответил: «Произнесение». А во-вторых? — «Произнесение». А в-третьих? — «Тоже произнесение».

            Старейшиной афинских ораторов был Исократ. Сам он не выступал с речами — был слаб голосом и застенчив характером. Но все молодые мастера красноречия были его учениками. Он говорил: «Я — как точильный брусок, сам не режу, а других вострю» — и добавлял: «С учеников я беру по десять мин, но кто меня самого научил бы говорить с народом, тому бы я и тысячи не пожалел». Молодой Демосфен, придя к нему, сказал: «У меня нет десяти мин; вот две — за пятую часть твоей науки». Исократ ответил: «Хорошая наука, как хорошая рыба, не разрезается на куски:             бери всю1» Афинян он учил бесплатно.

            Ораторское мастерство мерится успехом. Оратор Лисий сочинил защитную речь для одного ответчика, тот прочел ее несколько раз и сказал: «С первого раза она прекрасна, но чем больше ее перечитываешь, тем больше видишь натяжек». — «Отлично, — сказал Лисий, — судьи-то и услышат ее только один раз». Сам Демосфен сочинил однажды речи и для истца и для ответчика сразу: они боролись перед судом словно двумя мечами от одного оружейника. Чтобы разжалобить суд заслугами подзащитного, иной защитник обнажал ему грудь, показывал на шрамы: «Вот что он претерпел за вас!» Оратору Гипериду пришлось защищать красавицу Фрину — он разорвал на ней одежду: «Посмотрите: может ли такая прекрасная женщина быть виновной?» Фрину оправдали, но издали закон, чтобы судьи выносили приговор, не глядя на обвиняемых.

            Видя такие ораторские приемы, народ и здесь привыкал чувствовать себя зрителем, а не участником — пользоваться правом на праздность. Однажды Демад говорил в народном собрании. Дело было важное, но скучное, и его не слушали. Тогда он остановился и начал рассказывать басню:      «Деметра, лягушка и ласточка шли по дороге. Очутились они на берегу реки. Ласточка через нее перелетела, а лягушка в нее нырнула...» И замолк. «А Деметра?» — закричал народ. «А Деметра стоит и сердится на вас, — отвечал Демад, — за то, что пустяки вы слушаете, а государственных дел не слушаете».

           

 

==272



           

ФИЛИПП, ОТЕЦ АЛЕКСАНДРА

            Будь благодетелем для греков, царем для македонян, повелителем для варваров.

            Исократ

            В сказочные времена из греческого Аргоса бежали три брата-подростка и нанялись в пастухи к царю северной земли. Старший пас лошадей, средний — быков, а младший — овец. Времена были простые, и царская жена сама пекла им хлеб. Вдруг она стала замечать, что кусок, который она отрезает младшему, сам собой увеличивается вдвое. Царь встревожился и решил пастухов прогнать. Юноши потребовали заработанной платы. Царь рассердился, показал на солнце и крикнул: «Вот вам плата!» Времена были бедные, царское жилье было простой избой без окон, лишь через дымовую трубу солнечные лучи светлым пятном падали на земляной пол. Вдруг младший брат наклонился, очертил ножом солнечный свет на земле, трижды зачерпнул ладонью солнца себе за пазуху, сказал: «Спасибо, царь» — и вышел. За ним то же сделали и братья. Когда царь опомнился, он послал за ними погоню, но не догнал. Братья нашли приют у соседних племен, выросли, вернулись и отбили у царя царство. Их потомками называли себя все македонские цари.

            Македония мало переменилась с тех пор. Конечно, цари жили уже не в избах, а во дворцах, и добра у них было побольше. Но городов в стране по-прежнему не было, а была старозаветная сельщина, где знатные землевладельцы составляли конницу, гарцевавшую вокруг царя, а крестьяне — кое-как собранную пехоту. Конница была хорошая, а пехота — плохая, и македонского войска никто не боялся.

            Все пошло иначе, когда царем стал Филипп Македонский. В детстве он был заложником в Фивах, в доме Эпаминонда, и насмотрелся на лучшее греческое войско. Став царем, он сделал из неопытных македонских ополченцев несокрушимую фалангу самым простым способом. Он удлинил воинам копья: у первого ряда бойцов копья были в два метра, у второго в три и так далее, до шести. Задние бойцы просовывали копья между передними, и фаланга щетинилась остриями впятеро гуще обычного. Пока враг пробовал к ней подступиться, на него ударяла с флангов македонская конница и дорубалась до победы.

            Рядом с Македонией была Фракия, во Фракии были единственные близ Греции золотые рудники. Филипп первый сумел отбить их у свирепых фракийцев и удержать за

 

==273



           

собой. До сих пор в Греции монета была серебряная, золотую чеканил только персидский царь; теперь ее стал чеканить и македонский царь. Вдоль Эгейского берега стояли греческие города — Филипп подчинял их один за другим. Некоторые считались неприступными — он говорил: «Нет такого неприступного города, куда не вошел бы осел с мешком золота».

            Греция сама впустила к себе опасного соседа. Фиванцы стали теснить своих западных соседей — фокидян. Фокида была бедная страна, но среди Фокиды стояли Дельфы. Греческое благочестие охраняло их до поры до времени — теперь время это кончилось. Фокидяне захватили Дельфы, захватили богатства, копившиеся там, наняли такое наемное войско, какого здесь еще не видывали, и десять лет держали в страхе всю среднюю Грецию. Дельфы считались под защитой окрестных государств, но те не могли справиться с отважными святотатцами сами и пригласили на подмогу Филиппа. Македонская фаланга вошла в Грецию. Перед решающим боем Филипп велел бойцам надеть на шлемы венки из Аполлонова священного лавра; увидев строй этих мстителей за дельфийского бога, фокидяне дрогнули и были разбиты. Филиппа прославляли как спасителя Греции; Македония была признана греческим государством, и притом (хотя об этом не говорили) самым сильным государством.

            Филипп старался побеждать не только силой, но и ласкою. Он говорил: «Что взято силою, то я делю с союзниками; что взято ласкою — то только мое». Ему предлагали занять войсками греческие города — он отвечал: «Мне выгодней долго слыть добрым, чем недолго — злым». Ему говорили: «Накажи афинян: они бранят тебя». Он удивлялся:            «А после этого разве будут хвалить?» — и добавлял: «От афинской брани я делаюсь только лучше, потому что стараюсь показать всему свету, что это ложь».

            Таков он был и среди своих ближних. Ему говорили:      «Такой-то ругает тебя — прогони его». Он отвечал: «Зачем? Чтобы он ругался не перед теми, кто меня знает, а перед теми, кто не знает?» Ему говорили: «Такой-то ругает тебя — казни его». Он отвечал: «Зачем? Лучше позовите его ко мне на угощение». Угощал, награждал, потом осведомлялся: «Ругает?» — «Хвалит!» — «Вот видите, я лучше знаю людей, чем вы».

            Однажды после победы он сидел на возвышении и смотрел, как пленников угоняют в рабство. Один из них крикнул: «Эй, царь, отпусти меня, я твой друг!» — «С какой это стати?» — «Дай подойти поближе — скажу». И, наклонясь

 

==274



           

к уху царя, пленник сказал: «Одерни, царь, хитон, а то неприглядно ты сидишь». — «Отпустите его, — сказал Филипп, — он и вправду мне друг».

            Главным врагом Филиппа в Греции были Афины. Там в народном собрании боролись сторонники и противники Филиппа; одних кормило македонское золото, других — персидское. Противники пересилили: началась война. Македонская фаланга сошлась с афинской и фиванской при Херонее. На одном крыле Филипп дрогнул перед афинянами, на другом — сын его, юный Александр, опрокинул фиванцев; увидев это, Филипп рванулся вперед, и победа была одержана. «Священный отряд» фиванцев полег на месте до единого человека, все раны были в грудь. Греция была в руках Филиппа. Он объявил всеобщий мир, запретил междоусобные войны и стал готовить войну против Персии. Ему советовали: «Разори Афины». Он отвечал: «Кто же тогда будет смотреть на мои дела?»

            Упражняясь в гимнасии, он упал, посмотрел на отпечаток своего тела на песке и вздохнул: «Как мало земли нам нужно и как много мы хотим!» Он сумел научиться у греков чувству меры, его тревожило собственное счастье:             «Пусть бы боги нам послали за все доброе немного и недоброго!» Тревога его была не напрасной: через два года после Херонеи его убили.

           

ДЕМОСФЕН ПРОТИВ МАКЕДОНИИ

            Вождем всех врагов Филиппа Македонского в Афинах был оратор Демосфен. Он понимал, что македонская власть над Грецией будет началом мирной и спокойной жизни, но зато концом свободы и независимости. И он звал афинян броситься в последнюю борьбу: лучше погибнуть, но с честью.

            Смолоду Демосфен был слаб голосом и косноязычен. Нечеловеческими усилиями он заставил себя говорить громко и внятно. Он набивал рот камешками и так учился шевелить языком сильно и точно. Чтобы не пасть духом в своей решимости, он выбрил себе полголовы и спрятался жить в пещеру на берегу моря, пока у него вновь не отрастут волосы. Здесь, на берегу моря, он упражнялся в речах, стараясь пересилить голосом шум морского прибоя.

            Речи его были суровы. Народ в собрании привык, что ораторы говорят с ним льстиво, и роптал. Демосфен сказал:       «Афиняне, вы будете иметь во мне советника, даже ес-

 

==275



           

ли не захотите, но не будете иметь льстеца, даже если захотите». Филипп Македонский, сравнивая его с его учителем Исократом, говорил: «Речи Исократа — атлеты, речи Демосфена — бойцы». Подкупить Демосфена, чтобы он выступал за неправое дело, было невозможно. Ему платили только за то, чтобы он молчал. Один актер похвастался: «За один день выступления мне заплатили талант серебра!» Демосфен сказал ему: «А мне за один час молчания заплатили пять талантов серебра». Чтобы уклониться от речи, он говорил, что у него лихорадка. Афиняне смеялись: «Серебряная лихорадка!»

            Главной схваткой Демосфена перед народом было состязание в речах с Эсхином: Эсхин говорил за македонян, Демосфен — против. Эсхин был прекрасный оратор, но Демосфен его одолел. Эсхину пришлось уехать в изгнание на остров Родос. Родосцы любили красноречие и попросили Эсхина повторить перед ними свою речь. Эсхин повторил. Изумленные родосцы спросили: «Как же после такой великолепной речи ты оказался в изгнании?» Эсхин ответил: «Если бы вы слышали Демосфена, вы бы об этом не спрашивали».

            Демосфен сделал чудо: убедил афинский народ отдать государственную казну не на праздничные раздачи, а на военные расходы. Демосфен сделал второе чудо: объехал греческие города и собрал их в отчаянный союз против Филиппа Македонского. На этом чудеса кончились: была война, битва при Херонее и жестокое поражение. Филипп хорошо помнил, кто был его главным врагом и над кем он одержал победу. В ночь после Херонеи он не выдержал, навился пьян на победном пиру и пустился в пляс между трупами в поле, приговаривая: «Демосфен, сын Демосфена, предложил афинянам...» А утром, протрезвев, он содрогнулся при мысли, что есть человек, который одной речью может сделать то, что он, Филипп, может сделать лишь многими годами войн. Он кликнул раба, приказал каждое утро будить его словами: «Ты только человек!» — и без этого не выходил к людям.

            Прошло два года, Филипп был убит; Демосфен вышел к народу в праздничном венке, хотя у него всего лишь семь дней как умерла дочь. Но радость была недолгой. Прошел еще год, и над Грецией уже стоял сын Филиппа Александр и требовал от афинян выдать ему десятерых врагов его отца с Демосфеном во главе. Народ колебался. Демосфен напомнил ему басню: «Волки сказали овцам: «Зачем нам враждовать? Это все собаки нас ссорят: выдайте нам собак, и все будет хорошо...» Оратор Демад, умевший ладить с

 

==276



           

македонянами, выговорил десятерым вождям прощение.

            Время было недоброе. Александр воевал в далекой Азии, но власть македонян над Грецией была по-прежнему крепка. Демосфену пришлось уйти из Афин в изгнание: за него никто не заступился. Выходя из городских ворот, он поднял голову к статуе Афины, видной с Акрополя, и воскликнул: «Владычица Афина, почему ты так любишь трех самых злых на свете животных: сову, змею и народ?»

            По дороге он увидел нескольких афинян из злейших своих врагов. Он решил, что его задумали убить, и хотел скрыться. Его остановили. Демосфен был такой человек, что его уважали даже враги. Они дали ему денег на дорогу и посоветовали, куда направиться в изгнании. Демосфен сказал: «Каково мне покидать этот город, где враги таковы, каковы не всюду бывают и друзья!»

            Наконец из Азии долетела весть, что Александр умер. Афины закипели; Демад кричал: «Не может быть: будь это так, весь мир почуял бы запах тления!» Вновь затеялось восстание против Македонии, вновь Демосфен поехал по греческим городам, склоняя их к союзу с Афинами. Ему говорили: «Если в дом несут ослиное молоко, значит, там есть больной; если в город едет афинское посольство, значит, в городе неладно!» Он отвечал: «Ослиное молоко приносит больным здоровье; так и прибытие афинян приносит городу надежду на спасение».

            Как первая борьба Афин с Филиппом кончилась Херонеей, как вторая борьба Афин с Александром кончилась разорением Фив, так и эта третья борьба Афин с македонским наместником Александра кончилась разгромом и расправой. Ораторов, говоривших против Македонии, хватали и казнили; Гипериду перед казнью вырезали язык. Солдаты пришли к храму, в котором скрывался Демосфен. Демосфен попросил лишь дать ему написать завещание и обещал потом выйти. Ему позволили. Он взял писчие дощечки и грифель, с задумчивым видом поднес грифель к губам, замер ненадолго, а потом его голова упала на грудь, и он свалился мертвым. Яд для самоубийства он носил в головке своего грифеля.

            Потом, когда афиняне поставили у себя на площади статую Демосфена, то на подножии этой статуи они написали:            Если бы мощь, Демосфен, ты имел такую, как разум,— Власть бы в Элладе не смог взять македонский Арес.

 

==277



           

ФОКИОН ЗА МАКЕДОНИЮ

            Главным врагом македонян в Афинах был Демосфен, а главным сторонником македонян был старый Фокион. Демосфен боролся словом, Фокион — делом. Он был хорошим полководцем, ходил в походы с Ификратом и Тимофеем, а теперь он твердо говорил: воевать Афины больше не могут, им нужен мир.

            За твердость характера его называли новым Аристидом. Его никто не видел ни смеющимся, ни плачущим. Гиперид с товарищами подсмеивался при всех над его всегда сумрачным лицом. Фокион отвечал: «Смейтесь, смейтесь! но от моей хмурости никому худа не было, а от вашего смеха уже немало было слез».

            Когда Фокион вставал в народном собрании, чтобы выступить, то Демосфен, презиравший всех остальных ораторов в Афинах, шепотом говорил друзьям: «Вот топор, который поднимается рубить мои речи». А между тем Фокион не считал себя оратором и говорил, как деловой человек, ясно и сжато. «О чем ты думаешь?» — спрашивали его, когда он обдумывал речь. Он отвечал: «Думаю, чего бы убавить».

            Фокиона избирали полководцем сорок пять раз, сорок пять лет подряд, и всегда без его просьбы, а по собственной воле народа. А между тем он, как и Демосфен, не льстил народу. Он говорил в собрании: «Афиняне, вы можете заставить меня делать то, чего я не хочу, но не можете заставить говорить то, чего я не хочу». Когда однажды на какие-то его слова весь народ начал рукоплескать, он оборотился к товарищам и спросил: «Не сказал ли я чего-нибудь дурного?»

            Демосфен говорил Фокиону: «Когда-нибудь афиняне казнят тебя!» Фокион отвечал: «Да, если сойдут с ума; а тебя — если возьмутся за ум».

            Его упрекали, что он не хочет добра отечеству. Он отвечал: «Или умейте побеждать, или умейте дружить с победителем; а что умеете вы?»

            Народ и сам чувствовал, что его силы на исходе. Толстый Демохар, племянник Демосфена, поднимаясь на Акрополь, говорил, переводя дух: «Я — как Афинское государство: пыху много, силы мало». Но признаться в этом было обидно, и народ волновался. Решался вопрос, воевать или не воевать с Филиппом Македонским. Собрание бушевало. Гипериду кричали: «Ты хочешь нарушить закон!» Гиперид кричал в ответ: «За лязгом македонского оружия нам уже

 

==278



           

не слышно законов!» Демаду кричали: «Вчера ты говорил нам одно, сегодня — другое!» Демад кричал в ответ: «Я могу перечить себе, но не могу перечить благу государства!» Изысканный Гиперид бранился с трибуны последними словами, народ возмущался: «Мы хотим слушать твою речь, а не брань!» Гиперид отвечал: «Лучше не думайте, речь это или брань, а думайте, во вред вам или на пользу эта брань!» На Демад а кричали: «Наши отцы не говорили и не делали так, как ты!» Демад отвечал: «Наши отцы управляли государственным кораблем, а мы — его обломками!»

            Фокион стоял на своем: войны Афины не выдержат. Ему кричали: «Боишься?» Он отвечал: «Не вам меня учить отваге, и не мне вас трусости». Один сикофант спросил: «Ты — полководец, и ты отговариваешь от войны?» Фокион сказал: «Да, хоть я и знаю, что на войне я тебе начальник, а в мире ты мне начальник».

            Демосфен пересилил: война была объявлена. Стали обсуждать план войны. Демосфен предлагал вести войну подальше от Аттики. Фокион сказал: «Надо думать не о том, где воевать, а о том, как победить: при победе военные опасности всегда далеко, при поражении — всегда близко». Он говорил народу все, что он хотел, но делал то, чего хотел народ: он принял начальствование и повел ополчение. Ополченцы обступили его и давали советы; он сказал: «Как много я вижу полководцев и как мало бойцов!»

            Херонейский разгром был горем не только для врагов, но и для друзей Филиппа в Афинах. Дряхлый Исократ, много лет призывавший греков объединиться под македонским царем, при вести о Херонее уморил себя голодом, чтобы его похоронили в тот же день, что и павших бойцов. Филипп хотел наградить тех афинян, которые стояли за него в прошлые годы. Он предложил Фокиону богатый подарок. Фокион спросил гонца: «Почему мне?» Гонец ответил:        «Потому что царь только тебя считает в Афинах честным человеком». Фокион сказал: «Пусть же он мне позволит и впредь оставаться честным человеком».

            Филипп Македонский умер. Афиняне ликовали и хотели принести богам благодарственную жертву. Фокион не позволил им этого, сказав: «Со смертью Филиппа в македонской армии стало меньше только одним человеком!»

            Филиппа сменил Александр Македонский. Он тоже предлагал Фокиону богатый подарок; Фокион опять отказался. Александр сказал: «Прими эти деньги если не для себя, то для сына». У Фокиона был сын, который пошел не в отца:    это был самый известный в Афинах забулдыга и мот. Фокион ответил: «Если он будет жить, как я, — этого ему

 

==279



           

слишком много; если будет жить, как живет, — этого ему слишком мало».

            Умер Александр Македонский, и в Афинах опять началось ликование, и опять Фокион его удерживал: «Подождем подтверждений: ведь если он мертв сегодня, то будет мертв и завтра, не так ли?» Подтверждения пришли, и опять Фокиону в его восемьдесят лет пришлось воевать там, где он хотел бы дружить. Поначалу афиняне одерживали победы, но Фокион им говорил: «Берегитесь: вы хорошие бегуны на короткие дистанции и плохие — на длинные». Он тревожился: «Когда же мы кончим побеждать?» — «Ты не рад нашим победам?» — «Рад победам, но не рад войне». Побеждать афиняне кончили скоро; это Фокиону пришлось выпрашивать для них у македонян тяжкий мир, по которому погибли Гиперид и Демосфен.

            Фокион погиб в смутах, когда началась борьба наследников Александра за власть и краем задела Афины. Его и других поборников македонской власти бросили в тюрьму и приговорили к казни. Ему дали, как Сократу, выпить чашу яду, но он был крепкого здоровья, яду не хватило, а больше у палачей отравы не было. Фокион сказал: «Неужели в Афинах даже умереть нельзя по-человечески?» Сосед Фокиона плакался, что тоже должен умереть; Фокион сказал ему: «Разве мало чести умереть вместе с Фокионом?» Его спросили: «Что завещаешь сыну?» Он сказал: «Завещаю не мстить за меня афинянам».

            Херсонесская присяга

            Развалины греческого города Херсонеса находятся возле нынешнего Севастополя. Там была демократия афинского образца с советом и архонтами, называвшимися «демиургами». После какого-то покушения на эту демократию (как раз в конце IV в. до н.э.) все херсонесцы принесли вот такую присягу. Она сохранилась в надписи на камне.

            «Клянусь Зевсом, Землей, Солнцем, Девою и богами и героями нашими! Я буду един со всеми в заботе о свободе и благоденствии города и граждан и не предам ни Херсонеса, ни укреплений, ни окрестностей его ни эллину, ни варвару, а кто замыслит такое предательство, тому буду врагом. Я не нарушу народовластия, а кто захочет нарушить, тому не позволю и раскрою его умысел пред народом. Я буду служить народу в качестве демиурга и члена совета как можно лучше и справедливее и в суде буду подавать голос по закону. Я не буду разглашать ничего во вред городу и гражданам, я не дам и не приму дара во

 

К оглавлению

==280

           

вред городу и гражданам. Я не буду замышлять ничего несправедливого против граждан, верных закону, и другим того не дозволю; если же окажусь связан клятвою с кем-либо неверным закону, то да будет нарушение этой клятвы мне и моим близким во благо, а соблюдение во зло. Хлеб, свозимый с равнины, я не буду ни продавать, ни вывозить в какое-либо иное место, но только в Херсонес. Зевс, и Земля, и Солнце, и Дева, и боги олимпийские! Если я соблюду это, да будет благо мне и дому и роду моему, если же не соблюду, да будет зло мне и дому и роду моему, и пусть ни земля, ни море не приносят мне плода, и пусть жены...»

            На этом каменная надпись обрывается.

            ТИМОЛЕОНТ, ДВАЖДЫ ТИРАНОБОРЕЦ

            В эти годы крушения свободы в Афинах неожиданной вспышкой мелькнуло недолгое восстановление свободы на другом конце Греции — в Сиракузах. Героем этого подвига был коринфянин по имени Тимолеонт.

            Когда Тимолеонт появился в Сиракузах, он был уже тираноборцем со стажем. Дело было так. У Тимолеонта был брат Тимофан. Тимолеонт его любил и во всем ему помогал. Но тот употребил эту помощь во зло: он встал во главе наемников и сделался в Коринфе тираном. Тимолеонт умолял брата отречься — но тот только насмехался над ним. Тимолеонт пришел к нему с двумя друзьями — тиран стал гневаться. Тогда Тимолеонт заплакал и закрыл лицо плащом, а друзья его выхватили мечи и уложили Тимофана на месте. Коринфяне радовались свободе, но на Тимолеонта смотрели с восторгом и ужасом: вот человек, который во имя закона государства попрал закон родства. Мать Тимолеонта и Тимофана затворилась в доме и отказалась видеть сына. Это сломило душу Тимолеонта: он мучился тоской, чуждался людей и пытался уморить себя голодом. Так, на краю безумия, он провел двадцать лет.

            В это время в Коринф явились послы из Сиракуз. Они просили помощи: ведь Сиракузы были колонией Коринфа. После Дионовых смут здесь снова взял власть недоброй памяти Дионисий Младший, а против него восстал новый соперник, еще хуже, чем он, и привел с собою на Сицилию карфагенян. Карфагеняне распоряжаются в Сицилии, как у себя дома: требуют чего хотят, говорят: «Иначе с вашим городом будет — вот», — вытягивают перед собой руку ладонью вверх и переворачивают ладонью вниз. Коринфяне

 

==281



           

взволновались. В помощь Сиракузам собрали отряд добровольцев, а вести его предложили Тимолеонту. Ему сказали:           «Если победишь — останешься для нас тираноубийцею; если нет — останешься братоубийцею». И Тимолеонт радостно пустился в путь — желанным подвигом загладить память о нежеланном подвиге.

            Поход был победоносен, Сиракузы освобождены. Дионисий давно уж сам был не рад своей власти и бросился к Тимолеонту, как к спасителю. Сопернику Дионисия ведено было жить простым обывателем близ Сиракуз, а когда он вновь поднял мятеж, его казнили. Крепость сиракузских тиранов срыли до основания; на месте наемнических казарм поставили здание суда, а над карфагенянами Тимолеонт одержал такую победу, что воины после боя гнушались медной добычей, а брали только золотую и серебряную. Вслед за Сиракузами стали свергать тиранов и другие города. Свергнутых распинали на крестах в городских театрах, чтобы граждане любовались редким зрелищем — заслуженным наказанием тирана.

            Дионисий Младший отрекся от власти, и Тимолеонт послал его жить в Коринф: пусть все греки видят ничтожество павшего тирана. Ожиревший, подслеповатый Дионисий стал здесь на старости лет школьным учителем, бранился с мальчишками, таскался по рынкам, пьянствовал и судился с уличными мерзавцами. Он нарочно старался жить так, чтобы все его презирали: боялся, что иначе заподозрят, будто он снова хочет стать тираном, и расправятся с ним. Страх его был не напрасен: его действительно трижды привлекали к суду как опасного человека и трижды оправдывали из презрения. Его спрашивали: «Как это твой отец был никем, а стал тираном, ты же был тираном и стал никем?» Он отвечал: «Отец пришел к власти, когда люди измучились от демократии, а я — когда измучились от тирании». И вспоминал: «Отец, попрекая меня за разгул, говорил: «Я был не такой»; я ему: «Так у тебя же не было отца-тирана»; а он мне: «А у тебя, коли так, не будет сына-тирана». Его дразнили: «Что, Дионисий, помогла тебе философия Платона?» Он отвечал: «Конечно. Это благодаря ей я спокойно переношу перемену счастья».

            Сиракузы были разорены гражданскими войнами. Городская площадь заросла травой, и на ней паслись кони. Чтобы наполнить городскую казну, были проданы статуи тиранов, стоявшие на главной площади. Не просто распроданы, а проданы в рабство: их приносили в суд, произносили над ними обвинение, выставляли на аукционе и продавали, как рабов: кто даст больше.

 

==282



           

Наконец случилось событие, после которого никто уже не сомневался: да, в Сиракузах водворилась демократия. Двое сикофантов привлекли Тимолеонта к суду за то, что он-де недостаточно усердно одерживает победы на благо сиракузского народа. Сиракузяне сперва опешили, потом расхохотались, а потом собрались расправиться с неблагодарными обвинителями. Тимолеонт сказал им: «Оставьте: я для того и трудился, чтобы каждый сиракузянин мог говорить все, что считает нужным».

            Тимолеонт не вернулся в Коринф, а остался в Сиракузах: здесь он не был братоубийцей, здесь он был только тираноборцем. Он старел, окруженный народной любовью и почестями. Когда народное собрание обсуждало особенно важные дела, оно посылало за ним; его привозили, слабого и слепого, на великолепной колеснице, его встречали рукоплесканиями и славословиями, потом рассказывали ему дело, а он, не сходя с колесницы, говорил, что он об этом думает, его шумно благодарили, а затем колесница трогалась обратно. Хоронили его целым городом, а у могилы его выстроили гимнасий для занятий свободной молодежи.

            АГАФОКЛ, ТИРАН-ГОРШЕЧНИК

            Свободы, завоеванной Тимолеонтом, хватило Сиракузам ровно на двадцать лет. А затем они снова оказались под властью тирана — такого тирана, о котором знать вспоминала с ненавистью, а беднота подчас и добрым словом.

            Его звали Агафокл, он был сын гончара и сам гончар. О тиранах полагалось коллекционировать все дурные знамения; так и при рождении Агафокла, говорят, откуда-то стало известно предсказание, что он принесет много бед Сицилии и Карфагену. Отец его торжественно отрекся от новорожденного, унес и положил его умирать в глухом месте, а рабу велел наблюдать. Но младенец чудесным образом не умирал ни день, ни два; раб заснул, и тогда мать тайком унесла младенца и передала своим родственникам. Через семь лет отец случайно увидел мальчика и вздохнул: «Вот и сын бы наш сейчас был такой же!» Тут мать ему открылась, и Агафокл вернулся в родной дом, на страх Сицилии и Карфагену.

            Он вырос, стал воином-наемником, дерзким и сильным:            никто не мог носить такого тяжелого панциря, как он. Он сделался начальником отряда; правители пытались его убить, но он подставил им вместо себя своего двойника, а

 

==283



           

сам остался цел. В Сиракузах шла гражданская война, народ боролся со знатью. Его пригласили навести порядок; он окружил войсками здание совета, перерезал и отправил в изгнание несколько тысяч богатых и знатных, а народу обещал передел земли и отмену долгов. Так начинали многие тираны, но первое, что они делали после этого, — окружали себя стражей и чувствовали себя как среди врагов, а Агафокл этого не сделал. Он ходил один среди толпы, был со всеми прост и сам первый подшучивал над своим гончарным ремеслом. «Горшечник, горшечник, когда заплатишь за глину?» — кричали ему со стен города, который ему случилось осаждать. «Вот разживусь на вас и заплачу!» — отозвался Агафокл, взял город и продал жителей в рабство.

            На него шли войной карфагеняне. Войска долго стояли друг против друга на равнине близ той крепости, где когда-то Фаларид жег людей в медном быке. Выло предсказание:         «Много храбрых мужей погибнет на этой равнине», но чьих мужей — было неизвестно, и поэтому обе стороны медлили. А когда сошлись, то победу одержали карфагеняне. У них были пращники, метавшие камни весом в мину; у греков таких не было. Карфагеняне подступили к самым Сиракузам и начали осаду.

            И вот здесь произошло нарушение всех правил военного искусства. Вместо того чтобы отбиваться, Агафокл оставил в Сиракузах брата, а сам собрал какое попало войско — он записывал в него даже рабов, желавших освободиться, — чудом прорвался сквозь карфагенский осадный флот и поплыл к берегу Африки. Они высадились в трех переходах от Карфагена и под звуки труб сожгли на берегу свои корабли — чтобы не было соблазна к отступлению. «Это наша жертва Деметре Сицилийской», — говорил Агафокл, показывая на летящий к небу огонь и дым. Греки пошли по лугам, полям и садам, разоряя сытые имения и поднимая на войну африканские племена, ненавидевшие карфагенян. По ночам со стен Карфагена жители видели, как по всем концам долины полыхают их усадьбы. Из Сицилии в Карфаген приходили плачевные вести: осада Сиракуз не удалась, осаждающий вождь получил предсказание: «Сегодня ты будешь обедать в Сиракузах», обрадовался, пошел на приступ, потерпел поражение и обедал в Сиракузах не как победитель, а как пленник.

            Четыре года войско Агафокла наводило страх на Африку. И все-таки победа ему не далась. Брать города было все труднее. Под Утику, второй после Карфагена город в Африке, он двинул осадные башни, на которых живой защитой привязаны были карфагенские пленники; это не помогало,

 

==284



карфагеняне били по своим без жалости. Утику он взял, но Карфаген выстоял. Африканцы не поддержали Агафокла:        их конные орды стояли зрителями при каждой битве греков с карфагенянами и ждали исхода, чтобы броситься грабить слабейшего. В Сицилии начиналась новая междоусобная война. Войска Агафокла стали роптать, собственный сын его, Архагат, попытался было взять отца под стражу. Тогда Агафокл бросил все — и армию и сына — и бежал в Сицилию, наводить порядок у себя дома.

            Неслыханный африканский поход как внезапно начался, так внезапно и кончился. Брошенные войска в ярости прежде всего перерезали брошенных родственников и помощников тирана, а потом рассеялись и перешли на карфагенскую службу. Когда один воин занес меч над Архагатом, сыном Агафокла, тот крикнул: «А что, по-твоему, Агафокл сделает за мою смерть с твоими детьми?» — «Все равно, — ответил убивавший, — мне довольно знать, что мои дети хоть ненадолго переживут детей Агафокла».

            В Сицилии Агафокл застал такое отчаянное положение, что готов был отказаться от тиранической власти. Бывалые друзья его уняли: «От тиранической власти живыми не уходят». Он заключил мир с карфагенянами, соглашение с соперниками, восстановил мир, стал восстанавливать власть. Здесь застала его смерть. Говорили, будто родной внук, сын погибшего Архагата, отравил Агафокла, подложив ему отравленную зубочистку. Яд ее разъедал десны и вызывал такие мучения, что Агафокл будто бы приказал сжечь себя заживо на погребальном костре.

            СВИРЕЛЬ ФЕОКРИТА

            Пока Сицилию разрывали на части тираны и тираноборцы, об этой же самой Сицилии сочинялись безмятежные и нежные стихи. В этих стихах Сицилия оказывалась сказочным краем вечного золотого покоя, где живут кроткие пастухи, пасут блеющие стада, любят своих пастушек и состязаются в игре на свирели и в простодушных песнях о своей жизни и своей любви. Эти быстро входившие в моду стихи назывались «идиллии» — «картинки»; они очень нравились горожанам, давно расставшимся с настоящим сельским трудом, но не переставшим говорить, как они любят мирную сельскую жизнь на лоне природы. Потом поэты стали поселять своих пастушков не в Сицилии, а в Аркадии, но первый поэт-идиллик писал о Сицилии, потому что

 

==285



сам был из Сицилии. Его звали Феокрит; он родился в Сиракузах как раз при Агафокле, а жил потом далеко, в египетской Александрии.

            У Пушкина Евгений Онегин, когда хотел пооригинальничать, «бранил Гомера, Феокрита», которых все знали со школьной скамьи, и разговаривал о науке политической экономии, которую не знал никто. Гомера знаем и мы, с него начиналась классическая греческая поэзия; познакомимся же и с Феокритом, на котором она, можно сказать, кончается.

            Встретились Дафнис с Меналком, коровий пастух и овечий:      Оба они белокуры, по возрасту оба — подростки, Оба играть мастера на свирели и в пенье искусны.

            Первым, на Дафниса глянув, Меналк к нему так обратился:        «Сторож мычащих коров, не сразиться ли, Дафнис, нам в пенье? Стоит мне захотеть — и я мигом тебя одолею».

            Дафнис на это в ответ обратил к нему слово такое:          «Пастырь мохнатых овец, ты мастер, Меналк, на свирели, Но хоть из кожи ты лезь, не видать тебе в пенье победы».

            Меналк. Хочешь помериться силой? Согласен ли выставить ставку? Дафнис. Смериться силой готов и выставить ставку согласен. Меналк. Ставлю мою свирель: хороша, с девятью голосами,       Вся белоснежным воском покрыта от верха до низа. Дафнис. И у меня есть свирель, и моя с девятью голосами,           Сам я ее вырезал, — погляди, еще палец не зажил. Меналк. Кто же нам будет судьей? И послушает кто наши песни? Дафнис. А позовем вон того пастуха от козьего стада!

            Мальчики кликнули громко. Пастух подошел, услыхавши. Мальчики начали песни — пастух был над ними судьею.

            Меналк. Нимфы рек и долин, у которых я пел на свирели! Бели вам нравились песни мои, то послушайте просьбу:             Дайте овечкам моим вы сытную травку; но если Дафнис пригонит коров, то пускай и они попасутся.

            Дафнис. Всюду весна, и повсюду стада, и повсюду теснятся Наши телята к коровам, сосут материнское вымя. Милая девушка мимо прошла; а как скрылась из виду, Даже быки загрустили, а я, их пастух, — и подавно.

            Меналк. Я не хочу ни угодий Пелопа, ни золота Креза, Я не хочу побеждать бегунов, быстроногих как ветер. Песни хотел бы я петь над морем, с красавицей рядом, Глядя за стадом моим на приморском лугу сицилийском.

            Дафнис. Гибнут деревья от стужи, от засухи гибнут потоки, Птице погибель — силки, а зверю — капканы и сети. Гибель мужчине — от нежной красавицы. Зевс, наш родитель! Ведь не один я влюблен: ты и сам был к красавицам нежен.

            Меналк. Добрый волк, пощади моих коз, не трогай козляток И не кусай меня. Я мал, но о многих забочусь. Ты же, рыжий мой пес, разоспался больно уж крепко:            Это не дело — так спать, коли мне помогать ты назначен.

            Дафнис. Раз чернобровая девушка, видя, как гнал я теляток,

==286

           

Мне закричала вдогонку, смеясь: «Красавец, красавец! » Я ж ни словечка в ответ, ни насмешки в ответ на насмешку:       В землю потупив глаза, пошел я своею дорогой.

            Меналк. Овцы, щиплите смелей зеленую свежую травку:           Прежде чем кончите вы, подрасти успеет другая. Живо! Паситесь, паситесь, наполните вымя полнее:       Пусть будут сыты ягнята; остаток заквасим в кувшинах.

            Дафнис. Сладко мне слышать мычанье коров и дыхание телок, Сладко мне летом дремать близ потока под небом открытым. Желуди — дуба краса, для яблони плод — украшенье, Матка гордится теленком, пастух же — своими стадами.

            Кончили мальчики песни, и так козопас им промолвил:             «Сладко ты, Дафнис, поешь, на диво твой голос приятен, Радостней пенье твое, чем мед из пчелиного сота. Вот — получи же свирель. Добился ты в пенье победы. Если б меня, козопаса, ты мог научить этим песням — Я бы за это тебе подарил и козу и подойник».

            Дафнис так рад был победе, что громко в ладоши захлопал, В воздух подпрыгнул, как юный олень, завидевший матку. И отвернулся Меналк, печально и грустно поникнув:         Плакал он так, как будто невеста пред скорою свадьбой.

            Первым меж всех пастухов с той поры стал славиться Дафнис;             Скоро, совсем молодым, он женился на нимфе Наиде.

00.htm - glava23

        




Поделитесь с Вашими друзьями:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   21




База данных защищена авторским правом ©vossta.ru 2022
обратиться к администрации

    Главная страница