В. П. Руднев Характеры и расстройства личности



страница5/16
Дата09.05.2018
Размер3.7 Mb.
ТипКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16
Глава 3. АПОЛОГИЯ ИСТЕРИИ
Больше всего в отечественной клинической характерологии не повезло истерикам: они капризны, вычурны, неглубоки, позеры, в голове у них каша, не могут отличить правды от лжи и фантазии от реальности, хотят казаться больше, чем они есть, завистливы и ревнивы, не осознают своих ошибок, чрезмерно внушаемы, врут и верят в то, что врут, и так далее [Яс-перс 1997, Ганнушкин 1998, Леонгард 1989, Волков 2000].
Все эти представления об истерическом характере, которые повторяются из книги в книгу, из руководства в руководство, чрезвычайно несправед­ливы.
Рассмотрим, к примеру, парадигмальную фразу Ясперса о том, что истерик хочет казаться больше, чем он есть на самом деле. Вот уже почти 90 лет эту фразу механически повторяют. Между тем после 1913 года (когда была опубликована "Общая психопатология" Ясперса) произошло столько интел­лектуальных и иных событий, что пора бы сделать на это скидку и поду­мать, стоит ли некритически повторять сказанное так давно молодым уче­ным. Во-первых, для того чтобы утверждать, что некто хочет казаться больше, чем он есть на самом деле, надо ясно понимать, что значит "быть на самом деле". (Как любил говорить Ю. М. Лотман, когда мы утверждаем, что искусство отражает жизнь, мы при этом исходим из совершенно лож­ной посылки, что мы знаем, что такое жизнь.) Итак, что же значит быть на самом деле. Положим, истерик на самом деле глуп и неглубок, но ему хо­чется казаться умнее и глубже, чем он есть. Но в каких единицах измеря­ется глупость и отсутствие глубины? Осмысленным может быть высказыва­ние, в соответствии с которым Ясперсу кажется, что он, Ясперс, — доста­точно умный и глубокий человек, что при этом помимо него существуют некоторые люди, которые, по глубокому убеждению Ясперса, являются су­щественно менее умными и глубокими, чем сам Ясперс, и тем не менее
73
претендуют на то, чтобы казаться (то есть, собственно, полагать, что они суть) примерно такими же умными и глубокими, как Ясперс, или даже еще умнее и глубже; на самом же деле поведение этих людей выдает лишь нео­боснованную претензию быть такими же (или более) умными и глубокими, как (чем) Ясперс, и такому достаточно умному и глубокому человеку, как Ясперс, совершенно ясно, что подобные люди лишь выдают себя за умных и глубоких, а на самом деле таковыми вовсе не являются. Нам кажется, что этот анализ может показать все что угодно, в частности и отсутствие ума не только у истериков, но и у Ясперса. Мы хотим сказать, что, посколь­ку, как мы стремились показать в главе "О недостоверности", всякое знание есть лишь мнение, то есть любое высказывание предполагает пропозицио­нальную установку "Мне кажется" или "Я убежден", поэтому то, что хочет сказать Ясперс, на самом деле выглядит так: "Мне кажется (я убежден), что всем (некоторым) истерикам свойственно стремиться к тому, чтобы ка­заться больше, чем они есть". То есть данная фраза, которая выдает себя за некое доказательство, является лишь аксиомой. И самое удивительное, что Ясперс в этой фразе попадается в сети собственной логической недобросо­вестности, потому что главным истериком оказывается он сам, ведь в ко­нечном счете это ему кажется, что он умнее всех истериков. Вот это как раз следует из его фразы с очевидностью. Ведь если Ясперс не считает себя истериком, то, стало быть, ему кажется, что он не истерик, и, стало быть, ему кажется, что он лучше истериков, но если для человека свой­ственно казаться, а не быть лучше, то, стало быть, он сам и есть истерик. Это, конечно, обыкновенный эпистемический парадокс вроде расселовско-го (см. [Рассел 1996]), но доведение до парадокса самых обыкновенных утверждений гарантирует нас от ошибок догматизма, которым свойственно воспроизводиться на протяжении целого века. Суть состоит в том, что фра­зы "На самом деле я являюсь таким-то" и "Мне кажется, что на самом деле я являюсь таким-то" выражают одно и то же суждение. И если мне возра­зят, что фраза "На самом деле я являюсь таким-то" скорее похожа на фразу "Я убежден (а не "мне кажется"), что на самом деле являюсь таким-то", то я на это отвечу, что здесь разница в самих пропозициональных установках, то есть в выражениях "я убежден" и "мне кажется", а не в их содержании (то есть не в выражении "на самом деле я такой-то"). То есть я хочу ска­зать, что в любом случае содержание пропозициональной установки явля­ется косвенным контекстом и, стало быть, лишено значения истинности (то есть выражение "я являюсь таким-то" в контексте пропозициональной установки не является ни истинным, ни ложным — подробно см. [Фреге 1998]), все заключается в различии между значениями выражений "мне кажется" и "я убежден". И мне кажется, что в данном случае их различие не существенно, потому что если истерик хочет "казаться больше, чем он есть на самом деле", то он должен хотеть убедительно казаться таковым. Итак, утверждение о том, что истерик хочет казаться больше, чем он есть
74
на самом деле, есть лишь некое частное мнение или даже впечатление пси­хиатра Карла Ясперса, еще не ставшего философом Ясперсом, потому что философ Ясперс, конечно, прочитав сочинения философа Хайдеггера, а также психологов Бинсвангера и Босса, давно понял, что бытие, это самое загадочное Dasein, — настолько сложная вещь, что гораздо лучше вместо неосторожно вырвавшейся фразы сказать что-нибудь поумнее о соотноше­нии, например, бытия-для-другого или бытия-для-себя, и если человек, ко­торый живет при помощи бытия-для-другого, не полностью раскрыт для подлинной экзистенции, то это не значит, что он хочет казаться больше, чем он есть, это значит другое: что в жизненном контакте с ним ты мо­жешь, если хочешь, показать ему, если и он этого хочет, путь для самоакту­ализации, для обретения бытия-для-себя (см. об этом также [Якубик 1982]). Примерно так бы прокомментировал экзистенциалист Ясперс пси­хиатра Ясперса. С другой стороны, если мы все же примем эту фразу, как она есть, и согласимся, что да, он, бедный, действительно хочет казаться больше, чем он есть, то, позвольте, разве известны способы, чтобы на са­мом деле стать лучше? Каждый стремится к тому, чтобы казаться быть похожим на свое Ideal-Ich, на своего любимого учителя, отца, тренера по боксу, Людвига Витгенштейна или Леонардо ди Каприо. Если человек хо­чет казаться больше, чем он есть, это означает, что он стремится к самосо­вершенствованию. Кажется, в гештальт-терапии есть такой прием, когда психотерапевт говорит: "Вам лучше?" — "Нет, мне не лучше." — "А вы притворитесь, как будто вам лучше, и тогда вам действительно станет луч­ше". Или: "Когда вам плохо, улыбайтесь — и тогда вам станет лучше". То есть, когда истерику начинает казаться, что он лучше, чем он есть, он тем самым безусловно и становится лучше, чем он был.
И наконец, фраза Ясперса исходит из пресуппозиции, что быть — это бе­зусловно лучше, чем казаться, иными словами "реальность" лучше, чем "фантазия". Однако опыт психотической культуры XX века удостоверяет, что фантазия, вымышленный мир, виртуальная реальность нисколько не хуже, а чаше всего гораздо лучше, чем так называемая реальность.
Опыт психоделической культуры, сомнологическая литература и живопись, психотический сюрреализм, шизофреническая проза — Джойса (Finnegan's Wake), Кафки, Фолкнера, Платонова, Виана, Соколова, Сорокина и так далее (см. главу "Психотический дискурс"), психотический театр Антонена Арто, психотическое кино Бунюэля и Хичхока, ЛСД-терапия Грофа — все эти наиболее значимые и симптоматические для культуры XX века явления просто вопиют о том, что вымысел лучше реальности, да и реальности-то, если разобраться, никакой по-настоящему и нет.
Не большего стоит и пресловутое представление о демонстративности ис­териков, "стремлении во что бы то ни стало обратить на себя внимание ок­ружающих" [Ганнушкин 1998: 140]. Начнем с того, что это стремление
75
заложено у человека с рождения и играет огромную роль на протяжении всей его жизни. Когда ребенок, "истерически" надрываясь, плачет, он дей­ствительно во что бы то ни стало хочет привлечь к себе внимание матери. Но для ребенка это стремление привлечь к себе жизненно необходимо.
Трудно не согласиться с А. И. Сосландом, когда он пишет о том, что "само по себе стремление демонстрировать все, что угодно, — безразлично, дос­тоинства или недостатки, — является самодовлеющей фундаментальной потребностью человека. Эта потребность лежит в основе многих феноме­нов его поведения, в то время как ущемление этой потребности является причиной самых разнообразных психических расстройств и жизненных проблем. <...> Даже самый скромный и незаметный человек отчетливо и энергично демонстрирует свою скромность и отлично знает, какое впечат­ление производит на других это его представление" [Сосланд 1999: 340—341].
Но даже если бы эта особенность не была универсальной, то что же в ней такого плохого, чтобы ставить ее наравне с истерическим стремлением к вранью, pseudologia phantastica (на чем мы еще также остановимся ниже)? Можно предположить, что отрицательное отношение в особенности советс­ких психиатров к истерической яркости, демонстративности и театрально­сти было обусловлено выполнением социального заказа со стороны советс­кой идеологии, которая на всех этапах своей эволюции (кроме нэпа) про­пагандировала скромность, серые незаметные тона в одежде, всячески по­рицала яркость в одежде и дизайне, отрицала важность феномена рекламы, для которой демонстративная яркость является безусловным conditio sint qua non. Вспомним, как в советское время быть модно одетым считалось таким же дурным тоном и полузапретным делом, как разговоры о сексе, что, конечно, связано одно с другим; вспомним запрет на демонстрацию обнаженного тела в кино и в театре, да и в живописи тоже (мясистые тет­ки Рубенса, конечно, не в счет). Простота, скромность и чувство меры были главными лозунгами женской "моды" в советское время (см. [Вайнштейн 1995: 49]). Даже эстрадная песня, которая также ex definicio долж­на быть истеричной — вспомним хотя бы таких великих эстрадных пев­цов, как Вертинский и Эдит Пиаф, — в советское время "психастенизирова-лась", обретала несвойственные ей полутона и мягкую задушевность (о том, что тихий, невзрачный, совестливый, интеллигентный, повинный, тер­пеливый и законопослушный психастеник был советской психиатрией сде­лан национальным типом характера, мы писали в главе "Поэтика навязчи­вости"). Почему же советская власть так не любила истерические проявле­ния яркости и театральности? Потому что она в этом справедливо видела угрозу индивидуализма, эгоцентризма (еще одно "зловещее" качество ис­терика), независимости от общего, стадного в поведении. В этом смысле понятно, почему советская власть скорее готова была смириться с анально-
76
обсессивным началом: ведь анально-садистическому невротику необходи­ма как идея управления, так и идея подчинения (ср. комплекс Гиммлера в книге Фромма "Анатомия человеческой деструктивности" — Гиммлер с его патологическими садистскими наклонностями был при этом рабски предан Гитлеру [Фромм 1998]). Поэтому так легко было приручить Маяковского. Истерическому же человеку необходимо поклонение ему лично, он нужда­ется в аудитории восторженных поклонников, но он никогда не потерпит ни малейшего посягательства на свой эго-авторитет, поэтому истерик в принципе буржуазен. Поэтому не удалось справиться с Есениным (в 1930-е годы он был противопоставлен Маяковскому и запрещен), и поэтому труд­но в принципе представить себе на службе у советской власти короля эго-истериков Игоря Северянина, который предпочел прозябать в Эстонии, причем почти без каких бы то ни было поклонников.
Такой же антидемонстративной, парадоксально антитеатральной была со­ветская театральная система Станиславского (с удовлетворением развен­чивающая истерический декадентский театр в театре в "Чайке" Чехова), превратившая театральное зрелище в нудные дидактические иллюстрации литературных пьес в духе XIX века.
Не так просто все обстоит и с враньем, "синдромом Мюнхаузена". Мы при­выкли считать, что Хлестаков — отрицательный персонаж, между тем изве­стно, что Гоголь писал Хлестакова с Пушкина и что наличия сильно разви­той фантазии (то есть выдумывания, вранья) очень не хватало Гоголю, и он постоянно обращался за сюжетами к богатому на выдумку великому рус­скому поэту. Примерно так обрисовал Пушкина Синявский в своих антисо­ветски истерических "Прогулках с Пушкиным".
Конечно, когда человек постоянно врет, с ним тяжело иметь дело, но, когда человек к месту и не к месту говорит правду, с ним еще труднее (см. главу "Случай Витгенштейна"). Записные врали и выдумщики вроде барона Мюнхаузена и Василия Теркина играют чрезвычайно важную медиативную функцию в культуре. Вспомним таких грандиозных персонажей, Хлестако­вых в жизни, как Д. И. Завалишин и Р. Мэдокс, придумывавших целые био­графии и политические заговоры — см. о них знаменитую статью Ю. М. "О Хлестакове" [Лотман 1977].
АПОЛОГИЯ ИСТЕРИИ
Классический портрет истерика в русской литературе дал Лермонтов, изобразив Грушницкого в "Герое нашего времени":
Он только год в службе, носит, по особому роду франтовства, толстую солдатскую шинель. <...> Он закидывает голову назад,
77
когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой, ибо правою опирается на костыль. Говорит он скоро и вычурно: он из тех лю­дей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фра­зы, которых просто прекрасное не трогает и которые важно дра­пируются в необыкновенные чувства и исключительные страда­ния. Производить эффект — их наслаждение; они нравятся ро­мантическим провинциалкам до безумия. <...> Грушницкого страсть была декламировать: он закидывал вас словами<...> он не знает людей и их слабых струн, потому что занимался целую жизнь одним собою Его цель — сделаться героем романа. Он так часто старался уверить других в том, что он существо, не создан­ное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился <...> я уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни, он говорил с мрачным видом какой-ни­будь хорошенькой соседке, что едет не так просто, служить, но ищет смерти, потому что... тут он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: "Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что я для вас? Поймете ли вы меня?.." и так далее. <...> Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как на диких. И какое им дело, есть ли ум под нумеро­ванной фуражкой и сердце под толстой шинелью? <...> Он не знает, — прибавил Грушницкий мне на ухо, — сколько надежд придали мне эти эполеты.. О эполеты, эполеты! Ваши звездочки, путеводные звездочки... Нет! Теперь я совершенно счастлив. <...> За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий в полном сия­нии армейского пехотного мундира. К третьей пуговице пристег­нута была бронзовая цепочка, на которой висел двойной лорнет; эполеты неимоверной величины были загнуты кверху в виде крылышек амура <...> Он смутился, покраснел, потом принуж­денно захохотал.
Что и говорить — написано как будто специально для раздела "Учебный материал" руководства по клинической характерологии. Но задумаемся, действительно ли Грушницкий так ничтожен и плох, каким его изображает Лермонтов глазами Печорина. Что дурного сделал Грушницкий? Да, он по­зволил втянуть себя в заговор, но раскаялся в этом в сцене дуэли (ср. те­зис Ганнушкина о том, что истерики никогда не признают своей вины). Он действительно стрелял в безоружного Печорина, но и сам выдержал выст­рел Печорина. И в конце концов именно Печорин убил безоружного Груш­ницкого, а не наоборот. Да, действительно чувства Грушницкого к княжне Мэри вычурны в своих внешних проявлениях, но в отличие от козней Пе­чорина намерения Грушницкого совершенно безобидны. В отличие от Пе­чорина он не замучил Бэлу, не нарушал покоя "честных контрабандистов"
78
и не вел себя по-хамски с Максимом Максимовичем. Главный недостаток Грушницкого — это то, что он пародия на романтического персонажа пер­вого поколения (как и его литературный предшественник Ленский), сде­ланная романтическим персонажем второго поколения. Но давайте спро­сим себя: почему романтический злодей Печорин нам безусловно симпа­тичнее раннеромантического пылкого героя? Почему хорошим тоном при­нято читать Мандельштама, а дурным — Северянина? Можно ответить: по­тому что Мандельштам писал стихи гораздо лучше, чем Северянин, кото­рый был графоман. Неполиткорректность этого высказывания и его исто­рико-литературный расизм "бросаются в глаза". Представим себе, что в ис­тории русской культуры победила не элитарная тенденция, а массовая. На­помним, что советская культура представляется скорее сугубо элитарной, имперской культурой (Б. Гройс), а культура начала века, когда массы обра­зованных людей читали Бальмонта и Северянина, была гораздо более де­мократичной и в этом смысле массовой. Возьмем также себе на заметку, что хотя Мандельштама в конце концов уничтожили (а как он думал: он напишет про Сталина издевательское стихотворение — и ему все сойдет с рук?), тем не менее и Мандельштам, и Северянин равным образом были по­чти запрещены при советской власти (у обоих вышло по томику в серии "Библиотека поэта" в брежневские годы), потому что истерический поэт — это поэт массового буржуазного сознания (каким и был Северя­нин — кумир публики 1910-х годов, гений эго-футуризма), а психотичес­кий поэт элитарен в принципе, его сделала таким имперская психотичес­кая среда, где говорилось не то, что делалось, и господствовало отрицание реальности. Если бы в истории литературы победила не шизофреническая, а истерическая парадигма, то Мандельштама и других гениев сознание публики автоматически зачислило бы в аутсайдеры и им вменилось бы в качестве недостатков то, чем при другом положении дел восхищались — а именно непонятность, невнятность, высокомерие к читателю, излишняя "умность, которая иссушает стих", отсутствие прямого яркого чувства, сек­суальных тем и так далее. И в такой культуре невозможно было бы грани­чащее с издевательским "клиническое описание" истерического характера, которое мы имеем при реальном положении дел. В характерологических руководствах этой предположительной культуры было бы написано, что истерик это такой характер, который на все отзывается наиболее живо, что его больше, чем других, волнует прекрасное, что он обожествляет любовь и отношения с женщиной, что он обладает таким изысканным полетом фантазии, что порой путает мечту и фантазию с "так называемой реально­стью". Что истерическая женщина ярка, душевный мир ее богат, изыскан и элегантен, что она может быть капризной — как дитя, которым мы восхи­щаемся, — она не прячет лицемерно свою красоту, а, наоборот, предостав-
79
ляет возможность каждому насладиться этим зрелищем. Вывод, который мы уже сделали в главе "На пути к шизофреническому синтезу", опять-таки напрашивается сам собой — характер это то, как говорит человек, и то, как о нем говорит культура.
Мы можем представить себе роман "Герой нашего времени", где героем на­шего времени будет Грушницкий, а Печорин будет описан глазами Груш­ницкого и высмеян.
По-видимому, наиболее объективное, внеоценочное качество, которое от­мечают у истериков, это чрезвычайно сильная способность к вытеснению (эту особенность в качестве основы истерического характера выделяет К. Леонгард [Леонгард 1989]). Необходимо углубиться в то, как понимался в психоаналитической традиции истерический невроз, то есть собственно истерия, суть которой заключается в том, что нанесенная человеку психи­ческая травма вытесняется и конвертируется (отсюда название — конвер­сионная истерия) в некое подобие соматического симптома — паралич или парез различных частей тела, онемение (мутизм), истерическую слепоту или глухоту, застывание всего тела (псевдокатанонию), различные тики, заикание, особенности походки, головные боли, рыдания, анестезию кож­ных покровов, хроническую рвоту, "писчий спазм", истерическую беремен­ность (знаменитый случай Анны О., описанный Й. Брейером) и многое другое [Якубик 1982].
При этом по закону метонимического перенесения, эксплицитно сформу­лированному Лаканом, место образования симптома и его своеобразие как бы сохраняет память о той травме, которая была получена. Так, в случае фрейлейн Элизабет фон Р., описанном Фрейдом в "Очерках по истерии" 1895 года [Breur-Freud 1977], у пациентки была, в частности, невралгия лицевого нерва.
"Пытаясь воспроизвести травмирующую сцену, — пишет Фрейд, — пациентка погрузилась в далекое прошлое — во време­на серьезных душевных переживаний, вызванных сложными от­ношениями с мужем, и рассказала об одном разговоре с ним, о некоем замечании с его стороны, которое она восприняла как тяжкую обиду; причем она вдруг схватилась рукой за щеку, зак­ричала громко от боли и сказала: «Это было все равно что удар по лицу». При этом боль окончилась, и приступ завершился".
Нет сомнений, что речь идет о символизации; она чувствовала себя так, как будто ее на самом деле ударили по лицу. <...> ощущение "удара по лицу" превратилось в невралгию тройничного нерва [Фрейд 1992: 83].
80
В более позднем описании знаменитого "случая Доры" Фрейд рассказывает о возникновении у пациентки офонии (истерического онемения) в те мо­менты, когда господин К., в которого она была бессознательно влюблена, уезжал и "говорить было ни к чему", зато она полностью сохраняла спо­собность писать, которой широко пользовалась, пиша господину К. длин­ные письма [Фрейд 1998с].
Подобно тому как обсессивный невроз коренится в анальной фиксации, то есть когда ребенок в прегенитальной стадии развития задерживает стул, из чего потом может вырасти анально-садистический характер, истеричес­кий невроз, по мнению психоаналитиков, коренится в следующей прегени­тальной стадии психосексуального развития — уретральной, причем если с обсессией связана задержка стула, то с истерией, наоборот, недержание мочи (на этом подробно останавливался Фрейд, анализируя случай Доры). Как видим, и здесь истерия и обсессия составляют противоположную пару (см. заключительный раздел главы "Поэтика навязчивости").
Чрезвычайно интересно, что, как отмечает Гарольд Блюм, уретральное "разрешение струиться" может потом вытесниться и сублимироваться в ис­терическую слезливость [Блюм 1996: 124].
По-видимому, для формирования истерической конституции (скорее имен­но конституции, а не самой истерии как невроза) играет роль фиксация на нарциссической стадии развития, последней прегенитальной аутоэроти-ческой стадии, располагающейся, по некоторым психоаналитическим воз­зрениям, после фаллической стадии и перед латентной. Вот что пишет об этом Абрахам Брилл:
Когда ребенку пять лет или несколько больше, он вступает в сле­дующую стадию развития, называемую "нарциссической". В этой фазе различные компоненты и частные влечения сексуального инстинкта, ранее в некоторой степени вытесненные и сублими­рованные, объединяются в поиске объекта, но первый объект, ко­торый мальчик находит, это он сам [Брилл 1998: 222].
Нарциссическая стадия характеризуется тем, что именно тогда ребенок на­чинает говорить о себе "Я", то есть формируется эгоцентризм. По-видимо­му, на этой стадии, для которой также характерна сексуальная неопреде­ленность — ведь нарциссизм предполагает любовь к однополому "самому себе", — и формируется истерический эгоцентризм и истерическая жажда сексуальной идентификации, которая составляет главную проблему исте­риков (см. об этом ниже).
Истерия играет особую роль в психоанализе, поскольку в нем особую роль играет понятие вытеснения, одно из главных открытий Фрейда. В этом смысле, поскольку вытесненное и конвертированное в истерии выступает
81
нагляднее всего, наиболее элементарно и фундаментально, она была наи­более
успешно излечиваемой. Неслучайным представляется также то, что огром­ное число истерических неврозов пришлось именно на тот период, когда делали свои открытия Ж.-М. Шарко, И. Брейер и Фрейд. О том, почему ис­терия была так актуальна на переходе из XIX века в XX, мы выскажем свою гипотезу ниже.
Заслугой Брейера и Фрейда было то, что они поняли, что истерия это не только не притворство, как думали многие психиатры в XIX веке, что исте­рический симптом это как бы немая эмблема, смысл которой в том, чтобы обратить внимание окружающих на то, что мучает невротика. Эта концеп­ция была развита в книге одного из представителей антипсихиатрического направления в психологии I960—1970-х годов — Томаса Саса — "Миф о психическом заболевании", где он писал, что истерический симптом — это некое сообщение, послание на иконическом языке, направленное от невро­тика близкому человеку или психотерапевту, послание, которое содержит сигнал о помощи. Так, если человек не может стоять и ходить (астазия-аба-зия), это является сообщением: "Я ничего не могу сделать, помоги мне" [Szasz 1974]. На самом деле подобные послания часто встречаются и вне клинического контекста (впрочем, само существование такого контекста отрицалось антипсихиатрическим направлением). Когда обиженный под­росток "не разговаривает" с родителями (то есть у него имеет место нечто вроде истерической афонии), то он этим хочет "сказать": "Обратите на меня внимание, войдите в мой мир, отнеситесь ко мне серьезно". То же са­мое имеет место, например, в случае политических или тюремных голодо­вок, когда нечто подобное истерическому неприятию пищи является "ме-сиджем" протеста и привлечения внимания.

Каталог: sites -> default -> files -> article
article -> Логосов В. С. профессор, зав кафедрой оториноларингологии цолиув
article -> Методика исчисления и уплаты ндс сквозь призму официальной позиции налоговых и судебных органов России
article -> Эндокринная гинекология
article -> Сравнительная характеристика методик учета основных средств и нематериальных активов в международной и российской практике
article -> Черкес-заде
article -> Л. С. Локшин, Г. О. Лурье, И. И. Дементьева. Искусственное и вспомогательное кровообращение в сердечно-сосудистой хирургии
article -> Проблемы налогообложения субъектов малого предпринимательства при работе по упрощенной системе налогообложения


Поделитесь с Вашими друзьями:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16


База данных защищена авторским правом ©vossta.ru 2019
обратиться к администрации

    Главная страница